• Приглашаем посетить наш сайт
    Львов Н.А. (lvov.lit-info.ru)
  • Цейтлин. И. А. Гончаров. Глава 8. Часть 4.

    Введение: 1 2 3 Прим.
    Глава 1: 1 2 3 4 5 6 7 8 Прим.
    Глава 2: 1 2 3 4 5 6 7 Прим.
    Глава 3: 1 2 3 4 5 6 Прим.
    1 2 3 4 5 6 Прим.
    Глава 5: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 Прим.
    Глава 6: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 Прим.
    Глава 7: 1 2 3 4 5 6 7 Прим.
    Глава 8: 1 2 3 4 5 6 Прим.
    1 2 3 4 Прим.
    Глава 10: 1 2 3 4 5 Прим.
    Глава 11: 1 2 3 4 Прим.
    Глава 12: 1 2 3 Прим.

    4

    Из этих своеобразных, но вполне определенных представлений о жизни формируется тот художественный метод гончаровского романа, который 90 лет тому назад блистательно охарактеризовал Добролюбов: «...Гончаров, — писал он, — является перед нами прежде всего художником, умеющим выразить полноту явлений жизни. Изображение их составляет его призвание, его наслаждение; объективное творчество его не смущается никакими теоретическими предубеждениями и заданными идеями, не поддается никаким исключительным симпатиям. Оно спокойно, трезво, бесстрастно...»13.

    немецкой эстетики: как он сам признавался А. Ф. Кони, «особенно меня интересовал Винкельман». Однако это влияние в 40-е годы вытеснялось воздействием формировавшейся в ту пору русской революционно-демократической эстетики. По главным вопросам эстетики и прежде всего по вопросу о «мышлений образами» Гончаров примыкал к Белинскому, но он, конечно, не был до конца его последовательным учеником. Отсюда — временное сближение Гончарова с Дружининым, эстетическому ревизионизму которого Гончаров, несомненно, сочувствовал в 50-е годы. Позднее Гончаров отошел от Дружинина; характерно, что уже в предисловии к «Обрыву» (1870) он писал, что «русская беллетристика со времени Гоголя все еще следует по пути отрицания в своих приемах изображения жизни, — и неизвестно, когда сойдет с него, сойдет ли когда-нибудь и нужно ли сходить?» (СП, 102).

    Основываясь на реалистических завоеваниях Пушкина, Лермонтова и Гоголя, блестяще истолкованных Белинским, Гончаров считает реализм единственно надежным методом искусства, основным его законом: «Художественная верность изображаемой действительности, т. е. «правда» — есть основной закон искусства — и этой эстетики не переделает никто» (СП, 124). Однако, в отличие от Белинского, Гончаров отказывается признать законным новейший, революционно-демократический этап в развитии русского реализма, который он отвергает именно из-за его революционного духа, из-за стремления к насильственному изменению жизни. «Нет, — восклицает Гончаров в одной из своих статей 70-х годов, — будем держать школы старых учителей и итти проложенным ими путем, не отказываясь, конечно, от истинных, законных развитий, новых шагов в искусстве, хоть бы от того же самого реализма... когда эти шаги не будут pas de géants и когда он откажется от претензии колебать основные законы искусства!» (VIII, 261).

    Легко уловить в этом заявлении недовольство против тенденциозных произведений «новейшего времени», против новой эстетики, которую Гончаров несправедливо называет «искусством без искусства» (там же).

    Как последователь «школы старых учителей», Гончаров подчеркивал громадную общественную роль искусства. «Имея за себя «правду», истинный художник всегда служит целям жизни, более близко или отдаленно» (СП, 124). «... на искусстве, — указывает Гончаров, — лежит серьезный долг — смягчать и улучшать человека» (СП, 136). Характерна, между прочим, эта умеренная формулировка — Щедрин, разумеется, сказал бы о коренной переделке человека. Однако и Гончаров указывает, что, выполняя этот «серьезный долг», искусство «должно представлять» человеку «нельстивое зеркало его глупостей, уродливостей, страстей со всеми последствиями, словом — осветить все глубины жизни, обнажить ее скрытые основы и весь механизм, — тогда с сознанием явится и знание, как остеречься» (СП, 136). «...в наше время, когда человеческое общество выходит из детства и заметно зреет, когда наука, ремесла, промышленность делают серьезные шаги, искусство отставать от них не может. Оно имеет тоже серьезную задачу — это довершить воспитание и совершенствовать человека. Оно так же, как наука, учит чему-нибудь, остерегает, убеждает, изображает истину, но только у него другие пути и приемы: эти пути — чувства и фантазия. Художник тот же мыслитель, но он мыслит не посредственно, а образами. Верная сцена или удачный портрет действуют сильнее всякой морали, изложенной в сентенции» (СП, 135).

    В этом и подобных высказываниях Гончарова чувствуется ученик Белинского, который восторженно принял эту эстетическую формулу, как принял ее и другой его ученик — Тургенев.

    «Художник мыслит образами, сказал Белинский, и мы видим это на каждом шагу, во всех даровитых романистах. Но как он мыслит, — вот давнишний, мудреный, спорный вопрос! Одни говорят — сознательно, другие — бессознательно. Я думаю, и так и этак, смотря по тому, что преобладает в художнике — ум или фантазия и так называемое сердце? Он работает сознательно, если ум его тонок, наблюдателен и превозмогает фантазию и сердце. Тогда идея нередко высказывается помимо образа. И если талант не силен, она заслоняет образ и является тенденциею. У таких сознательных писателей ум досказывает, чего не договаривает образ — и их создания бывают нередко сухи, бледны, неполны: они говорят уму читателя, мало говоря воображению и чувству. Они убеждают, учат, уверяют, так сказать, мало трогая» (СП, 150).

    Гончаров недолюбливает «таких сознательных писателей». Утверждая, что они тенденциозны, он в сущности отрицает «с порога» все революционно-демократическое искусство, в котором «ум» играет руководящую роль, отрицает сатиру вообще и сатиру Щедрина, в частности. Разумеется, он делает здесь шаг назад от Белинского 40-х годов.

    Характерно его сожаление по поводу того, что у Обломова «в последнем свидании со Штольцем только вырывается... несколько сознательных слов — напрасно я вставил их». Так же недоволен Гончаров и тем, что «Штольц, уходя в последний раз, в слезах (? —  Ц.) говорит: «Прощай, старая Обломовка: ты отжила свой век!» И того бы не нужно было говорить» (СП, 160). Эта самокритика романиста столь же для него характерна, сколь и неубедительна. Гончаров недоволен тем, что его персонажи в решительный момент своей жизни произносят суд над собою или над другими — это кажется ему излишней погоней «за сознательной мыслью». «Не даром Белинский в своей рецензии об «Обыкновенной истории» упрекнул меня за то, что я там стал на «почву сознательной мысли!» Образы так образы: ими и надо говорить» (СП, 160).

    «Обыкновенной истории», «Обломова» и «Обрыва» неизменно лежала определенная идея, раскрытая сложно и противоречиво, но всегда подчиняющая себе структуру данного романа. Однако, положив перо художника и начав после этого формулировать свои эстетические воззрения, Гончаров становится все более недоверчивым к средствам публицистического искусства. Он пишет: «...новая школа уже сделала себе специальность, можно сказать, ремесло, служить только утилитарным целям, заставить искусство искать только всяких зол, под святым предлогом любви и сострадания к ближнему» (VIII, 69). Эти строки содержат прямое обвинение нового искусства в узости, лицемерии и лжи. Гончаров решительно отрицает «утилитаризм»: «Принудить искусство сосредоточивать свои лучи над «злобой дня» и служить пеленками вчера родившемуся ребенку — значит лишать его обаятельной силы и обрекать на мелкую роль, в которой оно окажется бессильно и несостоятельно, как это и подтверждается на каждом шагу так называемыми тенденциозными произведениями, живущими эфемерной жизнью, за отсутствием объективной, творческой силы» (СП, 124). Гончаров не утруждает себя доказательствами, почему, например, «Что делать?» Чернышевского, к которому его упреки относятся в первую очередь, якобы лишено «творческой силы».

    С исключительной настойчивостью стремится Гончаров доказать, что «ум», поднятый на щит революционно-демократической эстетикой 60-х годов, в действительности вовсе не доминирует в сфере подлинного, не «эфемерного» искусства. «Писать художественные произведения только умом — все равно, что требовать от солнца, чтобы оно давало лишь свет, но не играло лучами — в воздухе, на деревьях, на водах, не давало бы тех красок, тонов и переливов света, которые сообщают красоту и блеск природе! Разве это реально?» (VIII, 256). Те, кто хотят творить умом, не понимают, что всего одолеть им одним нельзя: «приходит на помощь не зависящая от автора сила художественный инстинкт. Ум развивает, как парк или сад, главные линии положения, придумывает необходимости, а приводит это в исполнение и помогает сказанный инстинкт» (VIII, 264).

    Здесь ум объявляется почти равным «инстинкту». Однако в других случаях романист высказывается категоричнее. Он готов допустить, что произведение может писаться с помощью одной фантазии, смысл его все равно дойдет до читателей. «У... сознательных писателей ум досказывает, чего не договаривает образ, и их создания бывают нередко сухи, бледны, неполны; они говорят уму читателя, мало говоря воображению и чувству. Они убеждают, учат, уверяют, так сказать мало трогая. И наоборот — при избытке фантазии и при относительно меньшем против таланта уме — образ поглощает в себе значение, идею; картина говорит за себя и художник часто сам увидит смысл — с помощью тонкого критического истолкователя, какими, например, были Белинский и Добролюбов» (VIII, 208). Из этого рассуждения с неоспоримостью следует вывод, что Гончаров 70-х годов предпочитает искусство, в котором ум превозмогается «фантазией и сердцем», что он предпочитает уму инстинкт, тем самым преувеличивая роль бессознательного в творчестве художника. Мы говорим здесь, однако, о теоретических воззрениях Гончарова последнего периода его жизни, а не о его более ранней художественной практике, которая, как указано выше, нередко противоречила его собственным позднейшим декларациям.

    Автор «Лучше поздно, чем никогда» борется с натурализмом в двух его разновидностях — русской и западноевропейской. Именно их Гончаров имеет в виду, говоря: «Конечно, реализм есть одна из капитальных основ искусства, но только не тот реализм, который проповедует новейшая школа за границей и отчасти у нас!» (VIII, 254). Главный противник Гончарова — натурализм западноевропейский, точнее французский, натурализм Золя и его школы. Гончаров ведет с этим направлением непримиримую борьбу. Он доказывает золяистам, что, в отличие от науки, искусство имеет творческий характер именно потому, что оно отражает в себе субъективное мировоззрение художника. «Ученый ничего не создает, а открывает готовую и скрытую в природе правду, а художник создает подобия правды, т. е. наблюдаемая им правда отражается в его фантазии, и он переносит эти отражения в свое произведение. Это и будет художественная правда. Следовательно, художественная правда и правда действительности — не одно и то же» (VIII, 255).

    Статья «Лучше поздно, чем никогда» — это эстетическое «исповедание веры» Гончарова — неустанно подчеркивает значение фантазии для художественного творчества. Мы читаем в ней: «Современным реалистам остается придерживаться одной исторической правды и ее одну освещать своею художественною фантазией, что они и делают, без примеси чувства веры — и от этого образы их будут, может быть, верны — выражая событие, но сухи и холодны, без тех лучей и тепла, которые дает чувство» (СП, 245). «Художник пишет не один свой сюжет, а и тот тон, которым освещается этот сюжет в его фантазии. Реализм, правду сказать, посягает отделаться от этого, но это ему не удастся. Он хочет добиться какой-то абсолютной, почти математической правды, — но такой правды в искусстве не существует. В искусстве предмет является не сам собой, а в отражении фантазии, которая и придает ему тот образ, краски и тон, какой установил исторический взгляд и какой осветила фантазия» (СП, 245). ««Пишу одну природу и жизнь, как она есть!» говорят они. — Но ведь стремление к идеалам, фантазия — это тоже органические свойства человеческой природы. Ведь правда в природе дается художнику только путем фантазии!» (VIII, 255). «У нее (природы. —  Ц.) свои слишком могучие средства. Из непосредственного снимка с нее выйдет жалкая, бессильная копия. Она позволяет приблизиться к ней только путем творческой фантазии» (VIII, 257).

    Гончаров предъявлял натурализму вполне справедливые обвинения. Разумеется, он не был здесь одинок — почти одновременно с ним то же самое по адресу «натуралистов» говорили Гаршин, Успенский, Щедрин, Короленко, выражавшиеся более резко и определенно.

    В самом деле, Гаршин в письме к В. Латкину писал о «натурализме и протоколизме»: «Это теперь в расцвете или, вернее, в зрелости, и плод внутри уже начинает гнить...» Успенский писал в своих «Письмах с дороги»: «Совлекая с этих изображений (натуралистов». — А. Ц.«ничем не согретую» жизнь». Щедрин в очерках «За рубежом» говорил о безидейности «натурализма», о «бестиальности» его тематики, о фотографичности метода натуралиста, который «никогда не знает, что он сейчас напишет, а знает только, что сколько насидит, столько и напишет. И никто его обуздать не может; ни обуздать, ни усовестить, потому что он на все усовещевания ответит: я не идеолог, а реалист, я описываю только то, что в жизни бывает»14.

    Гончаров говорил спокойнее Щедрина и даже Гаршина и Успенского — ему была вообще присуща известная «респектабельность», но по существу он здесь был к ним близок. У натуралистов отсутствует внутреннее содержание. В их творческом методе доминирует призрачная «математичность», фиктивная научность, базирующаяся на реальном документе, но нет «веры», стремления к «идеалам». Гончаров совершенно прав, считая последние обязательными для подлинного искусства. Он совершенно прав, указывая на то, что без творческого горения художника искусство становится бескрылым: «Нет, напрасно будет пророчить себе этот новый род реализма долгий век, если он откажется от пособия фантазии, юмора, типичности, живописи, вообще поэзии и будет проявляться одним умом, без участия сердца!» (VIII, 258).

    Гончаров оказался прав в этом своем приговоре натурализму: течение это было относительно недолговечным на Западе и еще более скоротечным в России. Литература русского народа, верная великим задачам общественного воспитания и пропаганды, отринула от себя холодное натуралистическое искусство, как отринула она от себя все антиобщественное и пассеистское. Суд Гончарова в этой его части совпадал с тем, что говорили писатели демократического лагеря.

    Есть, впрочем, основания думать, что в своей борьбе с «новым реализмом» Гончаров метил не только в натуралистов. Об этом говорит такое, например, место его статьи «Лучше поздно, чем никогда» : «Замечательно, что некоторые из героев дня, ставших во главе новейшего реализма в искусстве, обязаны были лучшими своими произведениями именно тем могучим орудиям искусства: фантазии, юмору, типичности, словом — поэзии, от которых отрекаются теперь» (VIII, 258). Статья эта появилась в 1879 г. Кого из русских литераторов в ту пору имел Гончаров в виду, кого из них мог он называть главой «новейшего реализма»? Повидимому, только что умершего Некрасова и особенно Щедрина. Он не понимал, однако, что ни один из этих вождей революционно-демократической литературы никогда не отстранял от себя могучее орудие фантазии, типичности, юмора.

    Наш романист протестует против чрезмерной объективности писательского метода, при котором личное «я» художника исчезает, расплываясь в изображаемом объекте. В «Литературном вечере» он говорил об этом устами профессора словесности: «— Еще замечу об объективности, сказал профессор. — Новые писатели хотят простереть ее слишком далеко. Художник, конечно, не должен соваться своею особою в картину, наполнять ее своим «я» — это так! Но его дух, фантазия, мысль, чувство — должны быть разлиты в произведении, чтоб оно было созданное живым духом тело...» (VIII, 75). И конкретизируя эту мысль в выразительном сравнении, профессор говорил: «Живая связь между художником и его произведением должна чувствоваться зрителем или читателем; они, так сказать, с помощью чувств автора наслаждаются картиною, как, например, нам в этой комнате всем покойно, тепла, уютно... но если б вдруг наш гостеприимный хозяин скрылся куда-нибудь — комната перестала бы согреваться его радушием, и мы остались бы как в трактире» (VIII, 75).

    «присутствие души повсюду», отмечал «теплое душевное отношение к каждой... строке, стиху, звуку. Ваши идеи, мысли, думы — кажутся плодами не столько ума, сколько чувства, у которого, т. е. у чувства и души, ум ваш просит позволения высказываться. Вот это присутствие души повсюду — и дорого у вас. Новое время мало дорожит этим качеством, без которого всякий поэт неполон (как ни будь талантлив), а лирический — просто невозможен. У многих оно кроется за объективностью формы; другие, стыдясь, подавляют его или силой фантазии или остроумием» (СП, 267).

    Наконец, если Гончаров «писал и свою жизнь, и то, что к ней прирастало», то оба эти элемента совсем не были адэкватны друг другу. Не подлежит сомнению, что «прираставшее» неизмеримо превосходило по своему значению собственную жизнь Гончарова.

    Здесь, как и вообще, главное было не в том, из какого источника черпал Гончаров материал для своих образов, но в том, как он использовал этот добытый им материал. Характерной особенностью творчества Гончарова было не то, что он избегал изображать самого себя, но то, что он и себя самого изображал с предельной объективностью. Личные черты Гончарова, как мы видели, есть и в Адуеве-племяннике, и в Райском. Это нисколько не лишает эти образы их глубокой типичности.

    Творя всеми способами, в том числе и при помощи самонаблюдения, Гончаров умел придавать отдельным чертам своего «я» общественную объективность.

    Некоторые критики довели понимание объективности гончаровского метода до абсурда. Так, например, М. Протопопов низводил ее до уровня обломовского безучастия, находя у Гончарова полную апатию и индифферентизм. Нет нужды в настоящее время подробно критиковать это неверное утверждение, которое, помимо всего, еще и методологически порочно: по-обломовски апатичный романист, конечно, никогда не мог бы осудить «обломовщину» так, как осудил ее Гончаров. В изображении этих критиков Гончаров был двойником Скудельникова, беллетриста из «Литературного вечера», который «как сел, так и не пошевелился в кресле, как будто прирос или заснул. Изредка он поднимал апатичные глаза, взглядывал на автора и опять опускал их. Он, невидимому, был равнодушен и к этому чтению, и к литературе — вообще ко всему вокруг себя» (VIII, 12). Забывалось, что Гончаров изобразил здесь себя иронически, преувеличивая свою индифферентность. Скудельников был объявлен двойником Гончарова, «апатичные глаза» превратились в апатическое поведение, из кажущегося равнодушия (невидимому») родилось равнодушие программное, возведенное до уровня художественного метода. Отсюда уже было недалеко до того, чтобы самый метод Гончарова назвать безличным!

    этот принцип в своей повести «Портрет»: «Нет ему (художнику. —  Ц.) низкого предмета в природе. В ничтожном художник-создатель так же велик, как и в великом...» (из первоначальной редакции повести).

    Гончаров солидаризуется здесь с Гоголем, но он утверждает этот принцип без гоголевской патетической приподнятости тона. Действительность, какая бы она ни была, нуждается в эпически-спокойном изображении. Гончаров его осуществляет во всем своем творчестве. В основе его таланта лежит громадная наблюдательность, плоды которой тотчас получают эстетическую оформленность. Созерцание действительности у Гончарова не пассивно: оно только полно спокойной и уравновешенной бодрости. Отсюда рождается объективность Гончарова. Ее характерными особенностями являются ровность изображения, трезвость оценок, уравновешенность частей, гармонически сливающихся в один целостный образ.

    Гончарову чужды увлечения, которые кажутся ему следствием недостаточной уравновешенности писателя. В своих «Заметках о личности Белинского» Гончаров снисходительно журит Белинского за тот недостаток, который-де мешал ему быть вполне беспристрастным критиком: «Уравновешивать строго и покойно достоинства и недостатки в талантах — было не в горячей натуре Белинского» (VIII, 183). Конечно, это недоверие к «субъективности» глубоко ошибочно, но оно характерно для Гончарова.

    «помощи которых Гончаров характеризовал в своих произведениях близкий ему принцип объективного творчества. В «Обыкновенной истории» он пишет о том, что писатель должен обозревать «покойным и светлым взглядом жизнь и людей вообще» (I, 231). В тексте «Обрыва» имеются два характерных упоминания об объективности. Райский «уже стал смотреть на Софью, на Милари, даже на самого себя со стороны, объективно» (IV, 181). Марфиньку Райскому «хотелось бы рисовать... бескорыстно, как артисту, без себя, вот как бы нарисовал он, например, бабушку. Фантазия услужливо рисовала ее во всей старческой красоте: и выходила живая фигура, которую он наблюдал покойно, объективно» (IV, 224). Итак, изображать объективно — значит изображать покойно и со стороны. Объективному изображению помогает, если художник имеет между собою и объектом определенную временную дистанцию: «Теперь мы несколько отодвинулись от этого явления, и можно всем быть хладнокровнее и беспристрастнее» (VIII, 237).

    Романисту свойственны были интерес и любовь к воспроизведению всяких людей во всех положениях — и в драматических, и в комических. В глазах Гончарова это также являлось характерной особенностью подлинно объективного метода. «Художник-писатель должен быть объективен, т. е. беспристрастен, — продолжал редактор, — должен писать, как. например, граф Толстой, всякую жизнь, какая попадется ему под руку, потому что жизнь всего общества — смешанна и слитна» (VIII, 83). И уже от своего собственного лица Гончаров указывал: «Высокий талант не выкинет, конечно, из своей картины страданий, бед, зол, тягостей и нужд человеческих, — но кисть его при этом не обойдет и светлых сторон жизни; тогда только и возможна художественная правда, когда и то и другое будет уравновешенно, как оно есть и в самой жизни» (VIII, 68). По мнению Гончарова, писателю не следует увлекаться высказыванием своих личных взглядов: «Плута все узнали бы разом и отвернулись бы от него. Прибавь я к этому авторское негодование, тогда был бы тип не Волохова, а изображение моего личного чувства, и все пропало бы. Sine ira — закон объективного творчества» (VIII, 240).

    «объективистам», — а именно, отсутствие оценки изображаемого. «Он (т. е. Гончаров. — А. Ц.) вам не дает и, повидимому, не хочет дать никаких выводов. Жизнь, им изображаемая, служит для него не средством к отвлеченной философии, а прямою целью сама по себе. Ему нет дела до читателя и до выводов, какие вы сделаете из романа: это уж ваше дело. Ошибетесь — пеняйте на свою близорукость, а никак не на автора. Он представляет вам живое изображение и ручается только за его сходство с действительностью; а там уж ваше дело определить степень достоинства изображенных предметов; он к этому совершенно равнодушен»15.

    «субъективным» писателям, выставляющим на первый план свое глубоко лирическое начало. Это — «...художники, сливающие внутренний мир души своей с миром внешних явлений и видящие всю жизнь и природу под призмою господствующего в них самих настроения. Так, у одних все подчиняется чувству пластической красоты, у других по преимуществу рисуются нежные и симпатичные черты, у иных во всяком образе, во всяком описании отражаются гуманные и социальные стремления и т. д. Ни одна из таких сторон не выдается особенно у Гончарова. У него есть другое свойство: спокойствие и полнота поэтического миросозерцания. Он ничем не увлекается исключительно или увлекается всем одинаково. Он не поражается одной стороной предмета, одним моментом события, а вертит предмет со всех сторон, выжидает совершения всех моментов явления, и тогда уже приступает к их художественной переработке. Следствием этого является, конечно, в художнике более спокойное и беспристрастное отношение к изображаемым предметам, большая отчетливость в очертании даже мелочных подробностей и ровная доля внимания ко всем частностям рассказа»16.

    «Обрыве», несомненно гораздо значительнее проявляется элемент «личных» настроений, политического пристрастия. Но и «Обрыв» в своей лучшей части полон «спокойствия и полноты поэтического миросозерцания».

    Введение: 1 2 3 Прим.
    Глава 1: 1 2 3 4 5 6 7 8 Прим.
    Глава 2: 1 2 3 4 5 6 7 Прим.
    1 2 3 4 5 6 Прим.
    Глава 4: 1 2 3 4 5 6 Прим.
    Глава 5: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 Прим.
    Глава 6: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 Прим.
    1 2 3 4 5 6 7 Прим.
    1 2 3 4 5 6 Прим.
    Глава 9: 1 2 3 4 Прим.
    Глава 10: 1 2 3 4 5 Прим.
    1 2 3 4 Прим.
    1 2 3 Прим.