• Приглашаем посетить наш сайт
    Карамзин (karamzin.lit-info.ru)
  • Цвейг. Торжество инертности.

    Цвейг С. Торжество инертности / Предисл., пер. и коммент. Е. И. Нечепорука // И. А. Гончаров. Новые материалы и исследования. — М.: ИМЛИ РАН; Наследие, 2000. — С. 9—14. — (Лит. наследство; Т. 102).


    ТОРЖЕСТВО ИНЕРТНОСТИ

    Статья Стефана Цвейга

    Предисловие, перевод и комментарии Е. И. Нечепорука

    Статья австрийского писателя Стефана Цвейга (1881—1942) “Торжество инертности”, написанная через одиннадцать лет после смерти Гончарова и приуроченная к выходу первого полного перевода “Обломова” на немецкий язык в одном из венских издательств1, представляет несомненный интерес не только по своему содержанию, но и как свидетельство раннего обращения в странах немецкого языка к творчеству русского писателя. В ней ярко выразилось свойственное Цвейгу-критику стремление содействовать пониманию мировых культурных ценностей, — молодой автор не просто писал критические эссе и рецензии, он брал на себя вполне сознательно желанную для него миссию посредничества между народами и культурами. С этой целью Цвейг нередко обращался к читателям со страниц ежедневных газет. Такой газетой был и издававшийся на немецком языке “Пражский ежедневный листок” (“Prager Tageblatt”), где в июне 1902 г. была опубликована его статья “Торжество инертности”.

    “воскрешения” принадлежит германскому исследователю творчества Цвейга Кнуту Беку, предпринявшему в 1970-е годы многотомное собрание сочинений писателя. В 1983 г. Бек выпустил том этого издания, озаглавленный “Begegnungen mit Büchern” (“Встречи с книгами”). В него вошли статьи, рецензии и предисловия Цвейга, написанные в 1902—1939 гг., в том числе и разысканная Беком статья “Торжество инертности”. В послесловии к этому тому Бек писал: «Первой сохранившейся рецензией на роман, оказавший влияние далеко за пределами своего времени, была рецензия Стефана Цвейга об “Обломове” Ивана Гончарова»2.

    Эта рецензия — первое обращение австрийского писателя к русской литературе. Хотя молодой автор в отдельных своих суждениях еще находился временами под воздействием идей зависящей от позитивизма эстетики И. Тэна, его статья не утратила своего значения и представляет интерес по ряду причин. Прежде всего благодаря тому, что Цвейг воспринимает роман Гончарова в контексте европейской литературы. Это позволяет ему определить специфические черты и особенности русского реалистического искусства XIX в. вплоть до М. Горького и вместе с тем отметить единство русского и европейского литературного развития, что было для Цвейга фактом аксиоматичным. Такой методологический подход, утверждающийся окончательно в наши дни, был достаточно нов для начала XX в., когда широко распространилась концепция противопоставления Запада и Востока, Европы и России как враждебных, несовместимых, взаимоисключающих миров.

    Значение романа Гончарова критик видит в том, что вместе с “Обломовым” в европейскую реалистическую литературу вошла тема человека, который “опускается, мельчает, опошляется и умирает”. Цвейг пытается определить особое и значительное в его глазах место “Обломова” среди произведений, созданных после романа русского писателя. В начале XX столетия двадцатилетний Цвейг стремится открыть в “Обломове” те грани, которые кажутся ему созвучными литературе нового века. Задолго до того, как будут написаны его широко известные работы “Достоевский” (1920), “Толстой” (1928) и статьи о Горьком, он сделает первую попытку постичь отличительные особенности русской литературы, обратившись к одному из творцов классического русского романа.

    В соответствии с особенностями художественного мировоззрения Цвейга, его привлекает не социально-критический, но психологический план романа и прежде всего — образ главного героя. Ему важно возвести уровень художественного обобщения Гончарова к общечеловеческому типу. Цвейгу близок в Гончарове не социальный критик, жанровый бытописатель, но глубокий и тонкий психолог. О том, каким образом русскому писателю, в отличие от писателей европейских, удалось создать общечеловеческий тип, Цвейг говорит лишь косвенно. Он нигде не говорит об “обломовщине”. Но все же отмечает “отдаленные сложные движущие силы этого процесса” — процесса “психического разрушения человека”, — силы, как сказали бы мы, исторические, общественные и социальные, оказавшиеся в сфере внимания и изучения русского писателя, тогда как европейские писатели больше акцентировали психологическое объяснение этого процесса (сам Цвейг не представлял здесь исключения, о чем свидетельствует как все его раннее творчество, так и данная статья).

    Критик назвал “мрачной” книгу Гончарова о победе лености. Правда русского писателя кажется писателю австрийскому неумолимой, суровой, даже угрюмой. Но ему ясно — достичь этой правды можно лишь в поисках скрытых, глубинных явлений жизни. Тем важнее ему увидеть и у Гончарова то светлое, радостное, что входит в его роман вместе с образом Ольги Ильинской и что Цвейг обозначает словом “идиллия”. Цвейгу не важны в романе отдельные приметы стиля “натуральной школы” (жанровые картины, гротеск и т. д.), хотя можно предположить, что такие черты более позднего течения натурализма, как резкий критический пафос, показ прямого влияния среды на человека, свойственные в наиболее значительных своих проявлениях реалистическому искусству второй половины XIX начала XX в., дали ему основания употребить понятие “русские натуралисты” (вместо “русские реалисты”), в которое он отнюдь не вкладывал негативного смысла (например, оценки как приземленного, бескрылого, отмеченного печатью пошлости искусства).

    “животного”, или в духе идеалистической философии — как философа-стоика, философа-эпикурейца. Для него важна та грань образа Обломова, которая делает его “поэтом”, мечтателем. Вынося социальный план романа за скобки анализа, критик с особой обостренностью замечает достижения аналитического психологизма русского писателя, которому подвластно “широкое, вольное пространство между добром и злом”, а вслед за тем и достижения всей русской литературы, которая вплоть до народных персонажей М. Горького могла “даже в самое простое и скудное <...> вложить тысячекратные осложнения”. У Гончарова, как и в русской литературе в целом, Цвейг видит свежесть и новизну взгляда на мир, на привычное, — умение открыть новое в незамечаемом, что и позволило им постичь “простые и естественные законы, которые определяют нашу судьбу, ее взлеты и падения”.

    Цвейг стремится извлечь уроки творчества из гончаровского романа как характерного явления русского реализма. Отказ русских писателей от острой и занимательной сюжетности, казавшийся европейским писателям непостижимым феноменом, к которому они должны были привыкать десятилетиями (достаточно вспомнить более чем полувековые споры о “бессюжетности” Чехова, окончившиеся блистательной победой его творчества над самыми предвзятыми мнениями), Цвейг также пытается осмыслить как урок современному искусству: умение растворить “самое малое и самое невзрачное действие в тончайших потоках повествования”, т. е. умение лишить действие самовластного и самодовлеющего значения, изображая скрытый трагизм человеческого существования.

    В заключительной части статьи критик раскрывает свой метод “вчувствования”, “вживания”, отождествления себя до некоторой степени с героем, с помощью которого он стремится извлечь глубинный смысл образа литературного героя и его общечеловеческое содержание. И не под влиянием ли Гончарова так искренне и так строго судит Цвейг себя самого: он, с ранних лет всецело посвятивший себя служению литературе, замечал в себе черты Обломова. Да и есть ли на земле человек, который не обнаружил бы в себе хотя бы ненадолго черты Обломова? Этот вопрос Цвейг, вслед за Гончаровым, обращает к каждому из своих современников, людей XX столетия.

    Сопоставляя наше современное прочтение романа Гончарова с истолкованием его С. Цвейгом, мы приходим к выводу, что написанная почти столетие назад статья австрийского писателя не только не устарела, но и, подтверждая справедливость ряда нынешних суждений о романе и его герое, открывает новые его черты и масштабы в контексте развития европейской литературы XIX—XX вв.

    Статья Стефана Цвейга “Der Triumph der Trägheit” была впервые опубликована в газете “Prager Tagblatt” от 26 июня 1902 г. Перевод осуществлен по изданию: Begegnungen mit Büchern. Aufsätze und Einleitungen aus den Jahren 1902—1939. Herausgegeben und mit einer Nachbemerkung versehen von Knut Beck. Frankfurt am Main, S. Fischer Verlag, 1983. (Gesammelte Werke in Einzelbanden). S. 223—228.

    1 Gontscharow I. Oblomow. Roman in 4 Teilen. Erste ungekürtzte deutsche Ausgabe. Übers. von Cl. Brauner. Wien. Wiener Verlag, 1902.

    2 Beck Knut. Zweig Stefan. Begegnungen mit Büchern. Aufsätze und Einleitungen aus Jahren 1902—1939. Frankfurt am Main, S. Fischer Verlag, 1983. S. 239.

    ТОРЖЕСТВО ИНЕРТНОСТИ

    Законы физической жизни почти всегда сходны с законами литературы1 в нас то же самое впечатление, какое возникает у первооткрывателя, приближающего к нам отдаленные, до тех пор не замечавшиеся нами вещи. В литературе это те очень простые и естественные законы, которые определяют нашу судьбу, ее взлеты и падения, хотя мы их обычно не осознаем и приписываем их влияние внешним и маловажным событиям, являющимся не чем иным, как последствиями.

    Стендаль, говоря о любви, однажды разъяснил на очень тонком примере то подземное и тайное, что заключено в этом эмоциональном процессе. Неожиданность ее зарождения он сравнил с тем своеобразным процессом, который происходит в солеварне, когда какой-нибудь предмет, к примеру, веточка со всеми ее цветами и листьями, оказывается в насыщенной солью воде и вмиг обрастает кристаллами, для роста которых потребовалась напряженная работа времени2. Тем самым он хотел дать понять, что необходимы не крупные события, но минимум, который, будучи добавленным к определенному накопленному количеству, может внезапно вызвать радикальное изменение.

    Тезис, положенный в основу данного романа, — я говорю об “Обломове” Ивана Гончарова, первый полный перевод которого вышел теперь в “Wiener Verlag”3, — занимает в последние десятилетия многих, может быть, даже большинство романистов. Речь идет о человеке, который опускается, мельчает, опошляется и умирает4 человека и истребляют его силу. Любая из человеческих страстей давала материал для показа этой катастрофы — психического разрушения человека, и отдаленные сложные движущие силы этого процесса оценивались так, что казалось невозможным открыть здесь новый тип.

    Открыть его удалось лишь Гончарову с его книгой, и его Обломов не только самый простой, но и самый распространенный случай этого морального и свойственного всем людям упадка. Его герой инертен — и в этом все. Он спит полдня, уже не выходит из дому, обрывает всякое общение с внешним миром и мало-помалу теряет какой-либо интерес к нему. Леность — вот катастрофа его жизни, однако не происходит никакого события, которое его сломило и обессилило бы, это всего лишь мелочи, которые давят его своей тяжестью и ослабляют его. Написать письмо означает для него едва ли не целое деяние, от которого он боязливо уклоняется в течение многих дней, пока в конце концов не забудет о нем; самое ужасное событие, вызывающее в его душе смятение, — одна лишь мысль о неизбежной необходимости съехать со старой квартиры на новую.

    Такова его лень, но ею одною еще не создашь полноценный тип Обломова. Ведь в распоряжении писателя все еще находится широкое вольное пространство между добром и злом. Несколько затемняющих штрихов — и перед нами животное, которое бесцельно влачит жалкое существование, ест и пьет и даже не размножается — для этого оно слишком лениво. Несколько углубляющих мотиваций — и Обломов стал бы редкостным философом, стоиком, пребывающим с мудрой "αταραξυν"*1, вдали от завистливого и жадного человеческого племени, которое он презирает. Но Обломов не животное и не философ: он в глубине своей души поэт. В своих живых мечтах он самый деятельный из всех людей, герой мировой истории, превращающий миры в развалины и созидающий на их месте новые; однако он все мечтает и мечтает и забывает жить, он хочет действовать и, закутавшись в свой старый халат, лежит неподвижно на мягком диване в темной комнате, через запыленные окна которой почти не проникает свет. Подобно ядовитой инфекции, леность повелителя заражает слугу Захара, в котором Обломов это свойство, разумеется, презирает. И, конечно, его он делает ответственным за все те малые тяготы и неприятности, которые были порождены его собственной леностью. Он избегает думать о себе самом, но его сознание все же пробуждается временами и бросает ему угрожающий вызов. "Как страшно стало ему, когда вдруг в душе его возникло живое и ясное представление о человеческой судьбе и назначении, и когда мелькнула параллель между этим назначением и собственной его жизнью, когда в голове просыпались, один за другим, и беспорядочно, пугливо носились, как птицы, пробужденные внезапным лучом солнца в дремлющей развалине, разные жизненные вопросы. Ему грустно и больно стало за свою неразвитость, остановку в росте нравственных сил, за тяжесть, мешающую всему; и зависть грызла его, что другие так полно и широко живут, а у него как будто тяжелый камень брошен на узкой и жалкой тропе его существования. В робкой душе его вырабатывалось мучительное сознание, что многие стороны его натуры не пробуждались совсем, другие были чуть-чуть тронуты и ни одна не разработана до конца. А между тем он болезненно чувствовал, что в нем зарыто, как в могиле, какое-то хорошее, светлое начало, может быть, теперь уже умершее, или лежит оно, как золото в недрах горы, и давно бы пора этому золоту быть ходячей монетой. Но глубоко и тяжело завален клад дрянью, наносным сором. Кто-то будто украл и закопал в собственной его душе принесенные ему в дар миром и жизнью сокровища. Что-то помешало ему ринуться на поприще жизни и лететь по нему на всех парусах ума и воли. Какой-то тайный враг наложил на него тяжелую руку в начале пути и далеко отбросил от прямого человеческого назначения...”5

    В это состояние скучного однообразия вторгается затем эпизод, который легко можно принять за роман. Обломов благодаря бескорыстному другу, немцу Штольцу, — ведь тунеядцы, разумеется, и без того льнут к нему — немного пробуждается от апатии. Он вводит его в семью, где Обломов знакомится с умной, спокойной девушкой Ольгой, в которую влюбляется. И что поразительно, он находит заботливую, нежную ответную любовь. Ей нравится унылая меланхолия Обломова, которая есть не что иное, как следствие его болезненной сонливости, она иногда чувствует, как начинает звучать его кристально чистая душа сквозь все наслоения пыли, которые легли на нее, и в ее любви открывается ей цель, она знает, что это в ее руках — создать человека и возвысить его, и ее молодая душа посвящает себя этой идее.

    них исходит веселый, тихий и чистый свет. Однако вскоре в Обломове снова пробуждается призрак и овладевает им. Он еще борется, с трудом, изо всех сил, точно тонущая в воде собака, но камень тащит и давит, и чем слабее становятся усилия, тем неумолимее тянет груз на дно...

    И разом — все кончено! Он снова Обломов, но еще более мрачный, инертный и потерянный, чем прежде, потому что он уже не предается мечтам и не питает надежд. Нельзя представить себе ничего более безжалостного и печального, чем сцена, в которой он в спокойных, взвешенных словах объясняет Штольцу, другу, который все еще хочет спасти его, что слишком поздно. Леность полностью овладела им и освободит его лишь смерть.

    Как видим, перед нами обыкновенная история, и она ужасна, как сама жизнь, если постичь ее в ее глубинах. И Гончаров упрямо следует материалу, как все русские, которые в своем аналитическом устремлении растворяют самое малое и самое невзрачное действие в тончайших потоках повествования. Русским, однако, является прежде всего сам тип — во всех его особенностях, которые поэт втайне внимательно наблюдал. Никогда никем не были изображены с такой психологической педантичностью те небольшие удобства, которыми окружил себя герой, вялость его пробуждения, его искусство самооправдания и самовнушения во имя лености; можно было бы счесть Обломова единственным в своем роде гением в искусстве бездельничанья, если бы не было известно, что русские натуралисты6 даже в самое простое и скудное могут вложить тысячекратные осложнения, — достаточно лишь раз внимательно всмотреться в тружеников и бродяг Максима Горького. Не знаю, как можно отделять себя от Обломова; лично я редко ощущал столько сочувствия к какому-либо другому персонажу, как к нему, и никогда не было у меня такой потребности прямо-таки вмешаться в действие, чтобы встряхнуть его: “Пробудись, пробудись, счастье пройдет мимо тебя, ты можешь еще его поймать!” И я думаю, большинство читателей ощутило это. Ибо мы полны сочувствия и симпатии прежде всего к тем обстоятельствам и событиям, которые мы можем понять и которые мы пережили, поскольку отказались здесь от своего эгоизма, ведь и нас может не миновать такая же судьба. И есть ли человек, который, постоянно творя деятельно и целеустремленно, не был бы все же хоть раз в своей жизни Обломовым?

    КОММЕНТАРИИ

    1  г. в Венском университете (“Die Philosophie des Hippolyte Taine”; машинописный экземпляр хранится в библиотеке Венского университета).

    2 См. трактат Стендаля “О любви” (“De l’amour”, 1822) // Стендаль. О любви. Новеллы. М., 1989. С. 23.

    3 См. предисловие к наст. публикации, примеч. 1.

    4 “Госпожи Бовари” Г. Флобера (1857) до “Ионыча” А. Чехова (1898).

    5 “Обломов”, ч. I, гл. VIII (Собр. соч. 1952—1955. Т. 4. С. 100—101). У Гончарова первые четыре предложения выделены в отдельные абзацы. С тем чтобы показать точность и художественность перевода “Обломова” в рецензируемом Цвейгом издании, приведем процитированный им фрагмент на немецком языке: “Entsetzen erfaßte ihn, als in seiner Seele plötzlich eine lebendige, klare Vorstellung von dem Schicksal und der Bestimmung der Menschen eitstand, als er zwischen dieser Bestimmung und seinem eigenen Leben eine flüchtige Parallele zog und als in seinem Kopfe ver schiedene Lebensfragen eine nach der andern erwachten, und furchtsam, im Durcheinander aufwir belten, wie Vögel, die ein plötzlicher Sonnenstrahl in der schlummernden Ruine erweckt hat. Sein Mangel an geistiger Regsamkeit, das geringe Wachstum seiner sittlichen Kräfte und die Schwere, die ihm in allem hinderlich war, krankte ihn und stimmte ihn traurig; an ihm fraß der Neid, das andere so voll und ganz leben, wahrend auf den schmalen, armseligen Pfad seiner Existenz ein schwerer Stein geworfen zu sein schien. In seiner schüchternen Seele erstand das qualvolle Bewußtsein, daß viele Saiten seiner Natur gar nicht geweckt worden waren, daß einige nur sehr leise berührt wurden und keine einzige ganz ausgeklungen war. Und dabei füohlte er schmerzlich, daß in ihm wie in einem Grab etwas Schönes, Lichtes eingeschlossen war, daß vielleicht schon tot war oder wie Gold in dem Schoß des Berges eingeschlossen lag, und daß es schon langst Zeit war, dieses Gold in Scheidemünzen zu verwandeln. Aber dieser Schatz war schwer und tief mit Unrath und angeschwemmtem Schutt belastet. Jemand schien die ihm vom Leben und von der Welt zugedachten Schatze gestohlen und in seiner eigenen Seele vergraben zu haben. Etwas hinderte ihn daran, sich ins Leben zu stürzen und mit vollen Segeln des Verstandes und des Willens hinzufliegen. Ein heimlicher Feind hatte ihn beim Beginn seines Weges mit schwerer Hand belastet und ihn vom geraden Pfad der menschlichen Bestimmung weit fortgeschleudert...”

    6 В соответствии с западноевропейской терминологией XIX — начала XX в. Цвейг называет русских реалистов “русскими натуралистами”.

    *1 невозмутимость, душевное спокойствие как идеал жизненного поведения (термин Эпикура; греч.).

    Раздел сайта: