• Приглашаем посетить наш сайт
    Огарев (ogarev.lit-info.ru)
  • Холкин. Андрей Штольц: поиск понимания.

    Холкин В. И. Андрей Штольц: поиск понимания // Гончаров И. А.: Материалы Международной конференции, посвященной 190-летию со дня рождения И. А. Гончарова / Сост. М. Б. Жданова, А. В. Лобкарёва, И. В. Смирнова; Редкол.: М. Б. Жданова, Ю. К. Володина, А. Ю. Балакин, А. В. Лобкарёва, Е. Б. Клевогина, И. В. Смирнова. — Ульяновск: Корпорация технологий продвижения, 2003. — С. 38—48.


    В. И. ХОЛКИН

    Я не раз замечал в Вас упрямство, которое образует в Вас даже некоторый характер, что нечасто встречается.

    Из письма И. А. Гончарова к Е. А. Языковой, 12 апреля 1852 г.

    Все, даже малые, герои «Обломова» созданы и прописаны Гончаровым с таким неспешно тщательным, радующимся психологическому многообразию человека, внимательным благодушием, что при совершенной их индивидуальности, могут быть все же объединены одним, выдающим в каждом из них именно гончаровских персонажей, отчетливо заметным свойством: все они бесстрашно естественны. Они (как именно персонажи) не боязливы и напрочь далеки от растерянности, оторопи и уж тем более страха, как перед авторской волей, так и друг перед другом.

    Они рождаются и, развившись вполне, живут, не принужденно следуя остову характера, а свободно выбирая его правду и свое им обладание. Писатель не торопит, не медлит, не сдерживает их, и живут они в романе без оглядки на автора и без нужды в притворстве. Оттого и силой их жизни является не писательская воля в роли судьбы, а естество и поведение собственной души; не идея поведения, а течение чувств, это поведение создающих. «Штольц был немец только вполовину <···> Природная речь его была русская, он учился ей у матери и из книг, в университетской аудитории и в играх с деревенскими мальчишками, в толках с их отцами и на московских базарах. Немецкий же язык он наследовал от отца да из книг»*1 ясная доходчивость, и состав слов этого представления героя читателю, и особенная их «эпическая» звукопись едва заметно отличают слова эти от последующих — более обстоятельно обыденных или, наоборот, броских. Несколько приподнятая тоном над другими, фраза эта словно вводит в историю жизни, а не просто в жизнеописание. Ткань полнокровной русской жизни заполняет в ней пространство, тонко воссозданное удвоением сообщения: «учился у матери и из книг» и «наследовал от отца и из книг» (курсив мой. —  Х.). Трудно предположить, что такой взыскательный к написанному слову и чуткий к стилевым тонкостям писания мастер, как Гончаров, мог случайно, на расстоянии двух строчек, допустить в одном периоде повтор простого слова «книг».

    Также трудно согласить содержание богатой, полной живых соков, основательной корневой системы Андрея Ивановича Штольца с короткой обмолвкой самого писателя о безродном, загадочно-туманном и литературно неведомом происхождении своего героя: «Нет намеков, загадок, тумана, как в фигуре, например, Штольца, о котором не знаешь, откуда и зачем он?»*2

    К слову будет сказать, обмолвка эта не кажется случайной и может значить собою недоумение Гончарова перед тайной самостоятельного, не чаянного поведения Штольца в романе. Обмолвка эта — признание о двух смыслах. Во-первых, она признает поведение героя, в сравнении с первоначальным замыслом его роли и места, не чаянным как в общей архитектуре романа, так и, особенным образом, во взаимоотношениях с Обломовым и, главное, с Ольгой. А во-вторых, окольно ведет к догадке о воспитательской одаренности как внутридушевном свойстве самого Гончарова, развитости которого в личности писателя Штольц во многом обязан своей глубокой и уверенной назидательностью и ее обдуманно афористической формой (наставнически охотный, редкой искренности, терпеливый тон множества писем писателя к друзьям и, особенно, к друзьям-женщинам об этом положительно свидетельствует. Писатель (судя по предварительным материалам и вариантам) не допускал даже предположить, что этот самодостаточный, духовно крепкий, сильный человек, человек, всем опытом своей жизни подтвердивший собственное решение проблемы понимания жизни и личности другого, растеряется сначала до заминки, а потом будет досадовать до бешенства, признаваясь в бессилии императива и осознавая, что трудность понимания иной души не только не исчезла, а, наоборот, затвердела почти до непроницаемости.

    Так, первой же, предваряющей явление героя, вестью о нем, вестью даже не столько о его личности, сколько об основании первоначал его характера и человеческой истории, писатель полагает корни Андрея Штольца укрепленными в существе русской жизни, русской речи и русского обычая. «Вполовинность» же, то есть двусоставность и двупланность происхождения личности Штольца отзывается в этом частном портрете двуначальностью русской исторической жизни вообще. «Он (Андрей. —  Х.) в лицах (в пустом княжеском доме, в Верхлеве. — В. Х.) проходит историю славных времен, битв, имен; читает там повесть о старине, не такую, какую рассказывал ему сто раз, поплевывая за трубкой, отец о жизни в Саксонии <···> чтоб сложиться такому характеру, может быть, нужны были и такие смешанные элементы, из каких сложился Штольц» (2, 143).

    И если жизнь Обломова с самого детства кругла, цельна и неделима, то детство Штольца — это поле, разделенное надвое, где в одной половине Гердер, Виланд, библейские стихи и «Телемах», а в другой разоренные с деревенскими мальчишками птичьи гнезда и писк галчат из кармана «среди класса или молитвы». Два этих культурно коренных смысла уже в самих истоках Андрея Ивановича Штольца: «С одной стороны Обломовка, с другой — княжеский замок с широким раздольем барской жизни встретились с немецким элементом и не вышло из Андрея ни доброго бурша (постоянная, со стойкой верой в будущее сына, похвала отца. —  Х.), ни даже филистера <···> университет русский должен будет произвести переворот в жизни его сына и далеко отвести от той колеи, которую мысленно проложил отец в жизни сына» (2, 137).

    Два рода чувств, однажды сойдясь в жизни Штольца, за все дальнейшие тридцать с лишком лет так и не смогли обороть друг друга. А потому, лишенные первенства, сжились в душе Андрея Ивановича настолько слитно, что, пропитав собою весь состав личности, сделали двуедино целостной и самое душу. Двуединость эта — один из источников человеческой драмы Штольца, драмы уверенности, качнувшейся в сомнение, и, главное, драмы понимания, усомнившегося в полноте способности твердого суждения. Уверенности и понимания, что однажды растерянно остановились перед немощью давшего сбой деятельного дружества и затруднением умного опыта объяснить сущее любви. С безуспешной попыткой понять Обломова и без потерь для уверенности усвоить личность Ольги, понимание как философский стержень деятельной жизни безбрежно расширилось для Штольца до трудной проблемы не столько философского осмысления, сколько психологического вчувствования в жизнь. Философски же, путь Штольца — это путь трудного приятия исподволь копящегося сомнения в безупречности замысла как руководства к жизни и жизни как идейно умышленного поведения. Путь потери уверенного суждения о другом как путь обретения возможности понять этого самого другого. Распознавание смысла природного вещества личности и жизни Обломова ценой потери прижизненных с ним связей и через преждевременную его смерть. Иначе говоря, путь Штольца — это путь к своей душе через трудное уяснение, прежде казавшейся ясной без труда, души другого. И это одна из причин особенной сокровенности мелодики романа «Обломов», жанрово являющимся повествованием Штольца об Обломове. Психологически же — это предприятие добросовестной, самоотверженной попытки изумившегося друга понять Илью Ильича, исходя из тканной основы его жизни, а не своих, дружески жестких, беспременных представлений о ней, как о шитой по выкройке.

    Понимание как условие плодотворного осуществления жизни доставалось Андрею в постоянном отстаивании самого себя. И если жизнь Ильи Ильича, по его же собственному слову, «началась с погасания» (2, 159), то воздухом ранних лет его друга явилось непонимание. Драматичным истоком его было вот это самое «вполовину» — ни отцом, ни даже (внятно, разумно и осмысленно) матерью он по-настоящему понят не был. Раннее осознание понимания как проблемы взаимоотношений принудило его двигаться к её решению самостоятельно: он с самого детства живет вопреки, полемично, заостренно и споря. Первые же толчки непонимания он почувствовал на себе самом еще в детстве: «Отец спросил: готов ли у него перевод из Корнелия Непота на немецкий язык. — Нет, — отвечал он. Отец взял его одной рукой за воротник, вывел за ворота, надел ему на голову фуражку и ногой толкнул сзади так, что сшиб с ног. — Ступай, откуда пришел, — и приходи опять с переводом <···> без этого не показывайся!» (2, 133). Изведать же самую глубину непонимания до дна и сухих слез ему привелось в прощании с отцом, когда ни тот, ни другой (правда, каждый по-своему) не смогли бы вразумительно, то есть понимая смысл, объяснить, зачем Андрей покидает Верхлёво: «А отчего нужно ему в Петербург, почему не мог он остаться в Верхлёве и помогать управлять имением, — об этом старик не спрашивал себя; он только помнил, что когда он сам кончил курс учения, то отец отослал его от себя. И он отослал сына — таков обычай в Германии. Матери не было на свете, и противоречить было некому» (2, 138). Урок непонимания чувств другого, преподанный отцом, Андрей усвоил и запомнил вместе с собственным чувством бессмысленного и горького прощания с домом: «Андрей подъехал к ней (крестьянке), соскочил с лошади, обнял старуху, потом хотел было ехать — и вдруг заплакал, пока она крестила и целовала его. В горячих словах послышался ему будто голос матери, возник на минуту ее нежный образ» (2, 139).

    Полемически страстно посвящая жизнь решению проблемы ее (жизни) постижения и понимания личности другого, Штольц, даже глубоко повзрослев, остается спорщиком, уверенным, что нравственно вожделенное понимание своих спутников он продолжает успешно обретать. И оттого-то он и принимается, пытаясь выручить для «настоявшей» жизни сначала Обломова, а вскоре и Ольгу, за обдуманную ее («настоящей» жизни) проповедь, обоснованную своим опытом, драматически не ведая ещё до поры, что индивидуальный опыт неповторим и в природных условиях другой души не приживается (об этом смотри прощальные слова Обломова о невозможности следования его, Штольца, путем).

    почти врожденным Штольцу не просто как обломовскому сверстнику, а по сверстничеству душ. «Как такой человек мог быть близок Обломову, в котором каждая черта, каждый шаг, все существование было вопиющим протестом против жизни Штольца <···> их связывало детство и школа — две сильные пружины, <···> потом роль сильного, которую Штольц занимал при Обломове и в физическом, и в нравственном отношении, и наконец, и более всего, в основании натуры Обломова лежало чистое, светлое и доброе начало, исполненное глубокой симпатии ко всему, что хорошо и что только отверзалось и откликалось на зов этого простого, нехитрого, вечно доверчивого сердца» (2, 143) (курсив мой. —  Х.).

    В этих словах не только подтверждение об Обломове уже известного читателю мнения его создателя, не только оповещение о давних истоках права Штольца-«наставника» на изыскательную помощь Илье Ильичу, но и радостное известие о штольцевой душе, как о хорошей, открытой и отзывчивой. Причем само сообщение об этом построено так структурно непросто и так семантически тонко, что несет в себе (помимо авторских, негромко и умиротворенно размышляющих интонаций) и едва слышные, но всё же внятно различимые интонации и слова самого Обломова. То есть отзывчивое это, опосредованное Ильей Ильичом слово о Штольце принадлежит все-таки самому Гончарову. Так впервые в романе совпадают во мнениях Илья Ильич и его автор. Искренность этих, вкупе со сложным пристрастным чувством Ольги, мнений Гончарова и Обломова о Штольце обнаруживает как существенно побудительный смысл, так и формальный знак его возникновения, присутствия и участия в сплетении взаимопроникающих отношений трех героев. Если же помнить особенное, подвижное отношение самого писателя к Штольцу, отношение так и не завершенное и до конца не проясненное, то впору будет говорить не о трех, а пожалуй, о четырех сочувствующих друг другу людях.

    Течение штольцевой — ладной, успешной и, по его предпоследнему (до объяснения в любви и признания в бессилии дружбы) мнению, получившейся жизни проходит в хлопотах и заботах о жизни других. Он, собственно, (если иметь в виду пространство романа, а не вне романа умещающееся поле его деловых встреч) и живет для них. Он устраивает их мир, будучи по преданности дружеству и любви в него с необходимостью включенным. Существенно же созидаясь писателем в человека бескорыстного, истового дружелюбия, Штольц является не только спорым помощником в жизни Ольги и Ильи Ильича, но, в конце концов, сначала в глазах, а потом и в памяти читателя постепенно становится чистосердечным, доброй совести и заботливого сердца, деятельным альтруистом. И как подлинный альтруист, он видит в заботе о них не долг своих отношений, а их (отношений) смысл.

    Поэтому-то и общий смысл его жизни в романе составляет бытие, а не пребывание. Не пребывание во внешнем, по отношению к реальности романа, социально-деловом круге, не осуществление идеи и цели труда как такового, а бытие души в пределах взаимных чувств к Обломову и Ольге. И оттого поведанный им «знакомому литератору» рассказ о жизни Обломова построен и звучит не как «обличение обломовщины», а как вопрошающий трагический монолог, полный недоумения и желания вернуть целостность расслоившемуся, ускользающему пониманию обломовской личности. Идея жизни как самоутверждения оказывается не только не всесильна, но и просто слаба перед пониманием души другого, пусть даже самого близкого и знаемого с детства. В повествовательное же намерение Штольца входит, пожалуй, кроме желания разобраться в жизни Обломова, кроме желания обрести ее понимание, еще и яркое желание душой приблизиться к душе Ильи Ильича.

    Право же на проповедь «настоящей» жизни он присвоил себе не мистически самочинно, как, вознося себя в учители человека, присвоил ее неистовый, гениальный, кликушествующий и зрящий духом проповедник Гоголь. В отличие от рано узнавшего себе цену Гоголя — баловня пристально восторженного внимания, Штольц проповедует опыт, добытый трудно, не понаслышке, самостоятельно и усвоенный не только духовно: опыт пути, что изведан каждым трудным днем и утвержден умно трудящейся душой. То есть предлагаемый им Обломову путь жизни он прежде всего проходит сам. Хотя во многих афористически стройных, гласных правилах жизни Андрея Ивановича и сквозит иногда непререкаемость морального свода «Выбранных мест». Сам же Гончаров как верный почитатель Белинского и естественный человек, панически сторонящийся мессианства, к книге этой, будучи ее современником, относился без пиитического трепета, а потому и не без упрека.

    Равнодушный историко-литературный обычай, отправляясь не только всё от того же Добролюбова, но и от глубоко проницавших природу романа, аналитически тончайших статей Дружинина и Анненского, издавна толкует Штольца как удобопонятный и податливый на одномерность социальный тип «деятеля рассудка и дела». Свою (совсем, правда, особенную) долю в такое толкование внесли и поздние, высказанные Гончаровым в статье 1879 года «Лучше поздно, чем никогда» размышления автора о «загадках» происхождения своего персонажа, и об их (загадок), по зрелости социально-философского опыта, преодолении. Однако далеко отнесённые временем от романа размышления эти несколько выпрямляют непосредственную правду давно созданного персонажа, несколько поправляют ее по сравнению с созидаемой в Мариенбаде 1857 года его живой жизнью. Между тем в самом романе Андрей Иванович никакими внятными социально-действенными подробностями, за исключением беглых упоминаний об участии в каких-то откуда-то в Россию поставках и о деловых интересах за границей, писателем не отмечен. Его яркая социальная деятельность лишь объявлена, вся и целиком происходит за пределами романного пространства, да, кажется, и самого Гончарова едва ли сколько-нибудь обстоятельно занимает.

    Поэтому, представляется, одна из направляющих сил романа «Обломов» — это устроение взаимоотношений трех неповторимо частных людей, характеры которых типичны не социально, а экзистенциально, то есть индивидуально существенны именно в способе бытия. Людей, что через отношение «заблуждение — понимание» реализуют существование своей души. И, кажется, именно о таком их свойстве писал Гончаров, настаивая на «идеальности», а не «типичности» характеров в своем романе: «Между тем для выражения моей идеи мне типов не нужно, они бы вели меня в сторону от цели»*3. Это замечание Гончарова во многом открывает не только литературно-философскую особенность романа, но и объясняет происхождение его, замкнутого в себе, плотного словесно-психологического пространства. В той же «Лучше поздно, чем никогда» он пишет, тонко акцентируя свои стилевые предпочтения и возможности своего дара: «... если образы типичны, они непременно отражают на себе — крупнее или мельче — и эпоху, в которой живут <···> То есть в них отразятся, как в зеркале, и явления общественной жизни, и нравы, и быт. А если художник сам глубок, то в них проявится и психологическая сторона В. Х.*4.

    Движение Штольца в романе — это, прежде иного, колебания и расслоения устойчивых представлений ума о собственной уверенности и силе и всё прибывающее сомнение в возможности устроения порядков этих уверенности и силы в душе. Это движение от представления — к пониманию, от установки — к проблеме. «Задача автора — господствующий элемент характера, а остальное дело читателя», — пишет Гончаров в письме к И. И. Льховскому из Мариенбада 2(14) августа 1857 года. Ступая вслед за писателем в распознавании характера Штольца, читатель постепенно обнаруживает в нем не один, а, по меньшей мере, два (двоичность его душевного состава, обоснованная в начале второй части романа лишь сообщением о происхождении и воспитании Андрея Ивановича, все более настойчиво и подчеркнуто драматично будет являть себя на всем его дальнейшем протяжении) «господствующих элемента». Причём, если первый открыт, ясен и цельно отточен как противоположный зыбкому и волнообразному «элементу» характера Ильи Ильича, то второй сбивается чуть ли не в его (Обломова) альтер эго. Порой, прилежно вчитываясь в роман, читатель волен предположить даже, что второй «элемент», то есть элемент воплощения характера Штольца в живой психологической материи романа, предельно усложняет первый, почти до неузнаваемости его расщепляя.

    Первый «господствующий элемент характера» Штольца является читателю в виде подробного портрета «суммы характера» Андрея Ивановича. Портрета, состоящего из кратких, твердого резца, слагаемых-обстоятельств — как отдельных свойств, так и целого емкой личности Андрея Ивановича — четких, в своем необратимо стойком совершенстве. Но это скорее степенное собирание именно портрета героя, чем созидание его самого; скорее перечисление и описание черт, чем сами черты; скорее, говоря словами самого писателя из того же письма И. И. Льховскому, «идеал», чем его характер. Сам материал слова, из которого этот портрет сделан, так выразительно тверд и надежен, так непререкаемо точно хранит от сторонних толкований картину этой целостной, самое себя воспитавшей души (которая, кажется, не может быть не только расшатана, но даже смущена или слегка поколеблена в своих устоях), что впору говорить не просто о портрете, а о портрете скульптурном. Но и он так же, как образ охотной отзывчивости Обломова на все хорошее, создан не только внешним авторским словом-мнением, но и внутренним голосом-суждением героя о самом себе.

    «господствующего элемента его характера». Источник, связанный с литературным замыслом не напрямую, а опосредованный душевными свойствами самого писателя — это письма Гончарова как к друзьям, так и, с большей прозрачностью источника, к некоторым молодым своим корреспонденткам. Но доказательный разбор влияния этого источника на весь строй штольцевой души требует обстоятельно щепетильного, тщательного подхода и пространного цитирования, а потому в условиях данной статьи может быть предположен только как догадка или намерение обоснования.

    Но если все-таки предполагаемое это влияние представить как достоверное, то проясняются многие историко-критическому канону прямо противоречащие явления. Обозначаются, скажем, приметы причин сердечной крепости, с какой чувства дружества и любви Штольца, бескорыстно занятые собою, странно противостоят образу жизни сухого, протестантски деловитого рационалиста — не то что растерянности, сомнений не ведающего. Рассеивается кое-где «туман» частной жизни его души, с ее вниманием к собственным чувствам и бережной преданностью глубоко необходимому, почти исступленному желанию понять Обломова («Ты его не оставишь, не бросишь? — говорила она (Ольга) <···>- Никогда! Разве бездна какая-нибудь откроется между нами, стена встанет...» (2, 406)) и Ольгу («...мало-помалу открывалась перед ним глубокая бездна ее души, которую приходилось ему наполнять и никогда не наполнить» (2, 392)) — качествами нелепыми и лишними для «делового человека» вообще, и даже для такого, каков Штольц, в частности.

    только рядом или в связи с ними. И только во взаимоотношениях с ними возникают у него душевные затруднения или душевный покой; только в тесном сращении и единении с их душой вяжется в душе Штольца тягостный узел темы понимания. Внероманные же, деловые связи Андрея Ивановича ни достопримечательными, ни тем более проблематичными писателем не числятся. Не числятся они таковыми и самим героем: «Мрачились их (с Ольгой) дни, но ненадолго. Неудачи в делах, утрата значительной суммы денег — всё это едва коснулось их. Это стоило им лишних хлопот, разъездов, потом скоро забылось» (2, 395). Трудным оказывается существо переживаний души, а не форма пребывания в деятельности. Так, с первым же появлением у Обломова обнаруживает себя как тяжкая данность не только наличная тема устроения гардероба и распорядка дня Ильи Ильича, но и насущная тема понимания другого. Сначала тема эта сопутствует ему лишь как дружески недоумённое возмущение праздной бестолочью повседневной жизни Ильи Ильича; потом, проникая внутрь души, становится уверенным в успехе желанием помочь «теперь иль никогда». И, наконец, из темы превращаясь в проблему, трагически встает непреодолимой стеной невозможности не только «спасти» Обломова, но и, главное, проникновенно его понять, то есть, свою проблему понимания другого все-таки разрешить. Здесь к слову будет сказать, что спасение Ильи Ильича как выход из безнадежности, более того, как разрешение проблемы понимания — это предмет мучительной заботы и душевного труда не самого Обломова (дар понимания души другого, как своей, дан ему свыше), а особенность психологического пути его друга и сверстника (человеческие, многого благородства свойства которого есть результат пристального самовоспитания).

    Движение и жизнь образа личности Штольца в романе — это процесс спора (то есть обогащение, изменение и осложнение сомнением) с первоначальным, безукоризненно правильных черт его портретом; разворот его чеканного, почти медального профиля к виду анфас: неправильному, нервному и чувствительному. Само же строение повествования таково, что всем своим ходом роман исследует и предположение о пути Штольца не как подробном воплощении первоначального этого портрета в действие, а, наоборот, о его (портрета) шаткости и ненадежности в условиях непредсказуемо-естественной реальности другой, соседней, души — предположение о новом, другом становлении характера в этих условиях. То есть о пути как попытке понимания иного, внезапно незнакомого, поворота в другой душе: в знаемой с детства душе Обломова или самостоятельно развившейся вглубь, душе Ольги. В развенчании же этого портрета, в его основательном — от начала к концу — психологическом изменении, вплоть до разрушения некоторых долговременных, хорошо укрепленных убеждений, и заключен смысл плодотворности характера и личности Штольца. Личности, задуманной как стойкая и целостно состоявшаяся, но вольно сказавшейся в характере неплотном и перемежающемся. Вторая часть «господствующего элемента» этого характера преображает первую, едва ли не до опровержения ее в самой личности Андрея Ивановича. Свидетельствуя об этом читателю и проникая отношение, вернее же, состояние отношения Обломова к Штольцу, Гончаров так описывает начало последнего их свидания: «Ты ли это, Андрей? — спросил Обломов едва слышно от волнения <···> — Я, — тихо В. Х.) сказал Андрей. — Ты жив, здоров? Обломов обнял его, крепко прижимаясь к нему. — Ах! — произнёс он в ответ продолжительно, излив в этом ах (курсив Гончарова) всю силу долго (курсив мой. — В. Х.)» (2, 417). Здесь дело идет не столько о «голубиной нежности» обломовской души, сколько о чуткой радости соприкосновения с душой родной и тоже чуткой, а главное, близкой по составу своей существенности. В целом же, сцена свидания с психологически сложной горечью повествует о претерпении перемен, испытанном в романном времени душой штольцевой и о ее последней, почти судорожной попытке одолеть «бездну», то есть понимания все же достичь и проблему разрешить.

    ума и воспитанные втихомолку чувства; чувства, отстоявшие свои цели и потому бегущие бесцельности; чувства эти упорное стремление верно разглядеть инакость Обломова все же предпринимают. Однако достигнутых ими возможностей сокровенного понимания разуму так и недостает.

    слов: «Прощай, старая Обломовка! — сказал он, оглянувшись последний раз на окна маленького домика. Ты отжила свой век!» (2, 420). Это слова не уверенности и силы, а растерянности и бессилия. Их внешне эмоциональная элегичность — знак беспомощности настоящего состояния Штольца, а не успешности будущего состояния Обломовки.

    Но потребность понимания Ильи Ильича, потребность уяснить свою с Ольгой своеместность в его жизни продолжает и беспокоить, и тревожить Штольца даже спустя годы, прошедшие уже без Обломова. И неотступная эта потребность, в конце концов, успевает в своих трудных, искренне усердных «барина» Захаром случайно возвращает Андрея Ивановича во времени вспять, но отнюдь не случайно воссоздает в его голове полную картину воспоминаний. Проблема понимания, будучи решенной только наполовину (в части «обломовщины»), но едва ли решенной на половину другую (в части Обломова), сохранила, так их в душе и не рассеяв, и прежнюю нервность, и неубывающую своевременность. И только пережив всю историю заново, пережив ее не привычно — наедине с собой, — а в долгом, живом, непосредственном рассказе внимательному собеседнику и умному слушателю — «приятелю, литератору», Штольц почти приближается к ее глубине и к глубине ее решения.

    «Обломов» — это «роман существования», одну из трех ипостасей которого, а именно потребность и драматизм понимания другого как свойства душевной жизни человека, и являет собою жизнь Штольца. Второй, философское целое романа составляющей ипостасью является проблема не менее драматическая, а порою и трагическая: проблема самоопределения на пути к взаимоотношениям с другими. Именно трагический ее оттенок воплощает собою существование Ольги. Третью же, наименее философски уязвимую, несёт в себе, как в реке, жизнь самого Ильи Ильича. Это проблема свободного самоосуществления, решаемая Обломовым не вслед за другими, а вслед за собственной душой, то есть просто как насущная тема жизни: без исступления ума, смиренно и без принуждения рефлексии, естественно. Хотя — все-таки трагично.

    *1И. А. Гончаров. Обломов //  И. А. Собр. соч.: В 8-ми т. М.: Правда., 1952. Т. 2. С. 132. Далее ссылки на это издание даются с указанием тома и страницы.

    *2И. А. Гончаров — С. А. Никитенко. 3 (15) июня 1860 г. //  И. А.  т. М.: Правда., 1952. Т. 8. С. 325.

    *3И. А. Гончаров — И. И. Льховскому. Мариенбад. 2 (14) августа 1857 г. // Гончаров И. А. Собр. соч.: В 8-ми т. М.: Правда, 1952. Т. 8. С. 299.

    *4 А. Гончаров. Лучше поздно, чем никогда // Гончаров И. А. Собр. соч.: В 8-ми т. М.: Правда, 1952. Т. 8. С. 142.