• Приглашаем посетить наш сайт
    Тредиаковский (trediakovskiy.lit-info.ru)
  • Краснощекова Е.А.: И.А. Гончаров - мир творчества. Глава 2. Часть 3.

    Вступление: 1 Прим.
    Глава 1: 1 2 3 4 5 6 7 Прим.
    Глава 2: 1 2 3 4 5 6 Прим.
    1 2 3 4 5 6 7 8 9 Прим.
    1 2 3 4 5 Прим.

    «Письма русского путешественника» и «Фрегат „Паллада“»

    Категоричность вывода об исчерпанности карамзинской традиции к середине XIX века можно оспорить привлечением, прежде всего, книги И. А. Гончарова. Романист видел в Н. М. Карамзине первого по значимости русского выразителя идей Просвещения. В «Заметке по поводу юбилея Карамзина» Гончаров писал о своем предшественнике как о «благородной, светлой личности» и от лица людей своего поколения признавал в нем «проводника знания, возвышенных идей, благородных, нравственных, гуманных начал в массу общества, ближайшего, непосредственно действующего еще на живущие поколения двигателя просвещения» (8, 15—16). На склоне лет Гончаров признавался: «Первым прямым учителем в развитии гуманитета, вообще в нравственной сфере был Карамзин»29«Фрегата „Паллада“» с «Письмами русского путешественника» общепризнана30.

     Шкловский, который рассматривал книгу Гончарова в ряду «очерковых удач». Но подобное жанровое определение, подсказанное самим Гончаровым («очерки путешествия»), соотносимо лишь с каждой главой в отдельности, а не с книгой в целом. Жанровые скрепы, создающие из глав — книгу, при таком определении игнорируются, поэтому не удивительно, что Шкловский находит у Гончарова, прежде всего, зависимость от Карамзина — в форме... отталкивания: «Гончаров отходит от опыта Карамзина... О Карамзине нам напоминает описание природы с повторами и обращениями к читателю, ссылка на забытого Гесснера (в описании Ликейских островов) и больше всего — внутренняя полемика с книгой знаменитого зачинателя русской прозы»31«Фрегата „Паллада“» (карамзинские «новые чувствования» более всего прокламировались именно в дружбе). Гончаров прямо заявлял по поводу изложения собственной «теории дружбы»: «Что же эта вся тирада о дружбе? Не понимаете? А просто пародия на Карамзина и Булгарина» (7). Можно предположить, что и нарочито «прозаические» самые первые строчки в книге Гончарова («Меня удивляет, как могли Вы не получить моего первого письма из Англии...» (7)) «Расстался я с вами, милые, расстался! Сердце мое привязано к Вам всеми нежнейшими своими чувствами, а я беспрестанно от Вас удаляюсь и буду удаляться!»32.

    По мнению Шкловского, спор Гончарова с Карамзиным определен влиянием В. Г. Белинского: в «Фрегате „Паллада“» «Гончаров использует и опыт старых предшественников, но использует их так, как это мог сделать современник Белинского»33. Получается, что в этой Книге как бы повторился опыт «Обыкновенной истории», где в комическом изображении дружбы и любви находят отзвуки статьи критика «Русская литература в 1845 году» (1846). Ограничение сопоставлений узкосодержательными и стилевыми и игнорирование жанровых привело к упрощению взаимосвязей Карамзина и Гончарова, которые далеко не ограничивались спором последнего с первым.

    «путешествие» близка по многим параметрам к роману — высшему прозаическому жанру. Это своего рода «предроман», каковым в той же мере может считаться и произведение Гончарова34«Письма русского путешественника»... само название во многом определяет основу того целостного мира, который предстает перед читателем. Центральное место в книге занимает не описание маршрута и достопримечательностей путешествия, а сам путешественник, его чувства и мысли (сравни названия типа «Путешествие в... (или) по...»). Субъективный фактор (личностный взгляд) оказывается более влиятельным, чем увиденное само по себе.

    Путешественник — художественно сконструированный образ, а отнюдь не «фотография» писателя Карамзина (известно, что и его личные письма отличаются от тех «писем», что составили книгу). Путешественник — человек своей эпохи, вернее, перекрестка эпох: рубежа XVIII—XIX веков. И это типичный герой Карамзина в его сентименталистский период: восторженный и чувствительный дилетант, совершающий «образовательное путешествие» (по Руссо), переезжающий из одной страны Европы в другую по зову сердца и влечениям ума. Он эрудит в своем знании европейской мысли, знаток и любитель искусств, но предстает перед интеллектуалами Запада в виде смиренного ученика из далекой окраины Европы («Я Руской дворянин, люблю великих мужей, и желаю изъявить мое почтение Канту» (20))«внелитературность», позволяла такому герою высказаться внешне спонтанно и непосредственно («выболтаться») и заразить своей восторженностью земляков. Рядовой читатель мог задержаться на этом уровне произведения, чувствительно переживая красоты Европы, восхищаясь ее мудрецами и вместе с героем тоскуя от разлуки с милыми друзьями. Карамзин-сентименталист преследовал цель воспитания и раскрепощения чувств современников и достиг желаемого (успех книги был огромен — проза заучивалась наизусть, как позже стихи Пушкина).

    В «литературном путешествии» Гончарова тоже создан образ путешественника, но сколь не схож он с карамзинским юношей, разъезжавшим на экипаже по Европе за 50 лет до похода «Фрегата „Паллада“»! В центре книги Гончарова «образ немолодого, любящего комфорт, боящегося неудобств чиновника, который вместе с целым русским миром в составе более чем четыреста (так! — Е. К.»35 который, как было показано выше, имеет «двойное» лицо. Два возраста соединяются в путешественнике, но, естественно, не исчерпывают глубин его личности. Сугубо авторский элемент, естественно, влиятельнее в этой книге Гончарова, чем в его романистике, что диктуется самим жанром: «путешествие» исконно ориентировано на солидную укорененность рассказчика в личности автора, его эмоциональном и интеллектуальной Мире. Недаром «Фрегат „Паллада“» прочитывается и как «дневник душевной жизни Гончарова за целых два года, притом проведенных при наименее будничной обстановке»36. Подобная укорененность особенна очевидна в «путешествиях», использующих форму писем. Как заметил Шкловский в той же статье: «Форма письма оказалась необходимой для того, чтобы мотивировать нахождение путешественника в центре повествования и его домашнее отношение к самому себе»37.

    путешественника. Но в своей «русскости» он предстает миру иначе, чем путешественник Карамзина. Последний активно входил в новую среду как русский почитатель европейской Культуры, ученик просвещенных Мудрецов, совершающий (хоть и с опозданием) «образовательное путешествие». Но он же воспринимался как «западник» в России, и никто не ждал исконно «русского элемента» в его книге о Европе. Гончаровский «русский путешественник», погруженный, особенно на первых порах, в воспоминания о покинутой родине, живет на фрегате типично по-российски38«Сон Обломова» многообразны (ленивое безделье, длительное обсуждение меню обеда, опасливое чувство при встрече с неизвестным плывущим предметом...) и в силу условий морского путешествия, и в соответствии с общим замыслом книги. «Пассивность» героя Гончарова еще более бросается в глаза при сопоставлении его уже не с карамзинским героем — искателем пищи духовной, а с рядовыми искателями приключений в дальних странах, как они являлись перед глазами читателей той эпохи. Сопоставляя героя Гончарова с активными путешественниками — «туристами», А. Дружинин писал: «Личность туриста часто подавляет личность читателя, а оттого нарушается духовное сродство, так необходимое между тем и другим». В итоге «знаменитейшие и правдивейшие путевые рассказы читаются, как нечто придуманное, мастерски сочиненное, увлекательно построенное, невероятное, странное, полуфантастическое... Господин Гончаров... похож на туриста менее, нежели все остальные путешественники. Оттого он оригинален и национален, оттого его последняя книга читается с великим наслаждением»39. Действительно, герой Гончарова не открывает мир через какое-либо активное деяние и не пытается слиться с новым окружением: мир как бы сам раскрывается перед ним, и его задача — «созерцать» и, что еще важнее, вникать в суть увиденного.

    «образ путешествия» выступает как конструктивный элемент, определяющий специфику жанра. Так в многослойном произведении Карамзина за впечатлениями чувствительного наблюдателя и русского западника открывался сложный, впитавший в себя духовный опыт эпохи «мир Европы» на переломе веков. Еще до Карамзина Запад (в особенности Франция) привлекал русских просвещенных дворян XVIII века как центр культуры и одновременно отталкивал как средоточие пороков цивилизации. Но, как пишут Ю. М. Лотман и Б. А. Успенский: «Оба подхода едины в том, что Запад — не бытовая и географическая реальность, а идеологический конструкт и что сущность этого конструкта может быть осмыслена лишь в антитезе русской действительности». «Письма русского путешественника» родились в лоне этой традиции. Но одновременно они «были принципиально новым словом в споре о России и Западе. Карамзин вводил читателя в мир, где Россия и Запад не противостояли друг другу... Реплика Карамзина в споре «Россия или Европа?» имела смысл: «Россия есть Европа»40.

    Концепция соотношения России и Европы зиждется у Карамзина на убеждении в единстве пути развития человечества. «Именно потому, что европейская жизнь представлялась Карамзину некоторым возможным будущим России, книга его не укладывалась в рамки серии путевых эпизодов — она имела целостную единую концепцию»41«составлялся» у Карамзина из нескольких более частных образов: «мир Швейцарии», «мир Англии», «мир Франции»... И каждому из них соответствовал специфический национальный тип, так что понятием «европеец» не покрывалось социально-этнографическое разнообразие, рисуемое Карамзиным. Художественное сознание автора «Писем русского путешественника» формировалось под огромным влиянием книжных знаний: они обычно подчиняли себе непосредственные впечатления. «Карамзин постоянно пользуется литературными ассоциациями, и его «Путешествие» как бы проверяет литературные впечатления западных литераторов. В Швейцарии — Гесснера и Руссо, в Калэ — Стерна. «Письма русского путешественника» — своеобразный путеводитель по книгам, снабженный характеристикой авторов»42.

    надо искать в возвращении к эпохам до прихода цивилизации. Вольтеровская концепция исходила из того, что с самого начала мир был несовершенен и только с помощью цивилизаторской деятельности может быть улучшен, отсюда надежды на технический прогресс, призванный победить «зло» природы, и прогресс гуманности, который усовершенствует человека и общество. Карамзин находился под влиянием обеих этих концепций, пытаясь подчас их эклектически примирить.

    Один из наиболее цельных миров в книге «Письма русского путешественника» — «Мир Швейцарии». Эта цельность обретена благодаря последовательному воплощению руссоистской модели идеального человеческого существования. «Итак я уже в Швейцарии, в стране живописной Натуры, в земле свободы и благополучия!» (97). Это восклицание при встрече героя Карамзина с колоритной горной республикой определяет характер общей картины. «Щастливые Швейцары! всякой ли день, всякой ли час благодарите Вы Небо за свое счастье, живучи в объятиях прелестной Натуры, под благодетельными законами братского союза, в простоте нравов и служа одному Богу! Вся жизнь ваша есть, конечно, приятное сновидение, и самая роковая стрела должна кротко влететь в грудь вашу, не возмущаемую свирепыми страстями!» (102—103). Перед читателем некая природная и социальная идиллия не только декларированная, но и представленная в картинах — встречах со швейцарцами в трактирах и за семейным деревенским столом. При знакомстве с добродушным пастухом автора посещает острая ностальгия по древним эпохам «всеобщей гармонии»: «Для чего не родились мы в те времена, когда все люди были пастухами и братьями! Я с радостью отказался бы от многих удобностей жизни (которыми обязаны мы просвещению дней наших), чтобы возвратиться в первобытное состояние человека» (137).

    Глава «Ликейские острова» в книге Гончарова заставляет вспомнить о «путешествии» Карамзина своей зависимостью от книжных источников, освещающих прошлое и настоящее этих далеких и прекрасных островов. Главный из источников — книга английского путешественника и писателя Базиля Галля «Отчет о путешествии к восточному берегу Кореи и островам Лиу-Киу в Японском море» (1818). Но отношение текста к источникам как таковым во «Фрегате „Паллада“», в целом, иное, чем в «Письмах русского путешественника». Если для Карамзина «книжность» — обычно опора для построения собственного «мира», то для Гончарова она чаще объект опровержения.

    «Ликейские острова» отсылки к книге Галля превращаются в литературную полемику с конкретным жанром определенного литературного направления — с сентименталистской «идиллией» — пасторалью, столь дорогой сердцу того же автора «Писем русского путешественника». Иронически переосмысляется не только общая картина жизни, представляемая в этом жанре, но и сам стиль, даже лексика произведений такого рода. Гончаровским путешественником, ожидающим встречи с островами, впечатления Галля сначала интерпретируются как плод поэтического воображения: «Думаете прочесть путешествие и читаете — идиллию... Слушайте теперь сказку...». Ведь в книге англичанина «люди добродетельны, питаются овощами и ничего между собой, кроме учтивостей, не говорят... живут патриархально». Впечатление от прочитанного завершается таким восклицанием: «Что это? где мы? среди древних пастушеских народов, в золотом веке? Ужели Феокрит в самом деле прав?» (382). Из двух интонаций, господствующих во «Фрегате „Паллада“» (трезво-насмешливой и восторженно-потрясенной), выбирается вторая, близкая интонации карамзинских взволнованных писем. Имя Феокрита, древнегреческого певца наивных и радушных пастухов, создателя самого жанра — «идиллия», определяет историко-литературный генезис книг, подобных сочинению Галля.

    «Я дивился... простоте одежд и патриархальному, почтенному виду стариков... Здесь как все родилось, так, кажется, и не менялось целые тысячелетия. Что у других смутное предание, то здесь современность, чистейшая действительность. Здесь еще возможен золотой век» (383). Подобные картины вызывают в сознании путешественника книги писателей недавнего прошлого — авторов литературных идиллий: «Эдак не только Феокриту, поверишь и мадам Дезульер и Геснеру, с их Меналками, Хлоями и Дафнами; недостает барашков на ленточках» (382). Имена авторов и их героев те же, что фигурируют в карамзинских письмах из Швейцарии. К примеру, подъезжая к Цюриху, чувствительный путешественник с удовольствием смотрел на зеркальное озеро, «где нежный Геснер рвал цветы для украшения пастухов и пастушек» (106). Он уверен: «Цветы Геснеровых творений не увянут до вечности, и благоговение их будет из века в век переливаться, услаждая всякое сердце» (125). Основательно забытый к середине XIX века С. Геснер (1730—1788) вместе с И.-Г. Лафатером, подробно описанным Карамзиным, воплощали литературно-философское течение, исповедовавшее любовь к природе, естественность и простоту нравов, и оно оказало, как известно, большое влияние на литературу сентиментализма, в том числе и русскую. Хотя образ Швейцарии в «Письмах русского путешественника» складывался, как было сказано выше, прежде всего, под влиянием руссоистских идей, преклонение перед Геснером не могло не проявиться при создании портретов швейцарских пейзан. Можно с определенностью сказать, что и Гончаров, не называя имени Карамзина, имел в виду и русского создателя идиллий, когда стилизовал под эту форму начальные страницы описания Ликейских островов.

    Присутствует в гончаровской картине и соотнесенность с собственным творчеством. Прямые аллюзии на «Сон Обломова» (о нем в третьей главе) почти в каждой строчке начальных страниц главы «Ликейские острова». Главная примета как Обломовки, так и открывшегося на Ликейских островах идиллического мира — остановка Исторического бега, выпадение из Времени. Другая примета этих миров — их заключенность в самих себе, отгороженность от человечества («чужаки» вселяют безотчетный ужас). Вне человеческой Истории и земной Географии жители островов вкушают плоды райского небытия. В природе, как и в жизни, гармония и покой, на всем лежит «колорит мира, кротости, сладкого труда и обилия... Нигде ни признака жизни; все окаменело, точно в волшебной сказке» (386—387). Все это улавливается взглядом, завороженным книжными представлениями и мечтающим найти идиллию на грешной земле.

    «Фрегата „Паллада“», осмысляя и представляя увиденное, исходил из цельной эстетической программы, в соответствии с которой отбирался материал, конструировалась «новая реальность»... В письмах друзьям из похода писатель, как уже отмечалось, признавался в нелюбви к голым фактам: «я стараюсь прибирать ключ к ним...» (621). Ключ был найден уже в самом начале поездки: им стала типичная для путешественников «параллель между своим и чужим» (54), между «своей жизнью» и «жизнью народа, который хочешь узнать». Если у Карамзина «программа» формировалась в лоне сентименталистской (преромантической) эстетики и жанровой традиции, взращенной в этом же лоне, то Гончаров несравненно более реалистичен, привержен не столько «культуре», сколько «натуре». Для Гончарова-художника особое значение приобретали специфические «аналитические» задачи: «Это вглядывание, вдумывание в чужую жизнь, в жизнь ли целого народа или одного человека отдельно, дает наблюдателю такой общечеловеческий и частный урок, какого ни в книгах, ни в каких школах не отыщешь» (35). Подобное заявление уточняет, как именно будет раскрываться любая параллель: с проникновением в человеческую сущность и одновременно с конкретными атрибутами всякого рода. «Вглядывание», а за ним и «вдумывание» выглядят естественными этапами постижения мира вслед за первыми внешними и подчас чисто эмоциональными впечатлениями. Все эти три этапа не обязательно следуют один за другим в каждом конкретном случае. Иногда только впечатление формирует образ, иногда «вдумывание» предшествует эмоциональному восприятию и даже подменяет его... В итоге рождаются картины разного плана и различной эмоциональной и содержательной наполненности.

    В главе «Ликейские острова» при «вглядывании» и «вдумывании» выясняется, что реальные ликейцы грешны не менее любых других народов («Скажите, пожалуйста: эти добродетельные, мудрые старцы — шпионы, картежники, пьяницы? Кто бы это подумал... Вот тебе и идиллия, и золотой век, и Одиссея!» (392))«открытие» разрушает идиллию: умилительная картина разваливается на глазах, когда к миру ликейцев прикладываются не критерии «сказки» или пастушеской пасторали, а исторической реальности, которые господствуют в художественном мире «Фрегата „Паллада“». В контексте духовного развития человечества со времен Библии и Гомера до эпохи пара, которая и есть современность, «ликейская идиллия» получает четкую трезвую оценку. В основе ее — просветительское понятие о Прогрессе как движении, нацеленном на совершенствование не только материальное, но и духовное. В размышлениях Гончарова аргументом становится не один опыт предшественников, но уже и собственный, приобретенный в путешествии на «Фрегате „Паллада“». И если первое впечатление рисовало в образе ликейцев идеальных людей с «полным, развитым понятием о религии, об обязанностях человека, о добродетели», то итоговое заключение куда сдержаннее, трезвее и аналитичнее: «Это не жизнь дикарей, грязная, грубая, ленивая и буйная, но и не царство жизни духовной; нет следов просветленного бытия... все свидетельствовало, что жизнь доведена трудом до крайней степени материального благосостояния, что самые заботы, страсти, интересы не выходят из круга немногих житейских потребностей; что область ума и духа цепенеет еще в сладком младенческом сне, как в первобытных языческих пастушеских царствах; что жизнь эта дошла до того рубежа, где начинается царство духа, и не пошла дальше» (387).

    «Фрегата „Паллада“». Примитивная жизнь диких народов, наивное обаяние которой Гончаров тоже воплотил на страницах книги (о чем далее), поименована здесь «грязной, грубой, ленивой и буйной». Следующая стадия — жизнь, доведенная до материального благополучия трудом, но и ограниченная заботой об этом благополучии (не только поселянская идиллия на южных островах, но и жизнь европейцев в метрополии и колониях). И, наконец, высшая форма — «просветленное бытие», опирающееся на благополучие, но шагнувшее далее — за круг житейских потребностей, в «царство духа». Таким образом, литературная полемика с предшественником (Карамзиным, создателем «мира Швейцарии») входит составной частью в философско-психологическое осмысление Гончаровым самих основ человеческого бытия.

    Другой карамзинский «мир», с которым Гончаров соотносил собственное видение, — это «мир Англии». Образ Англии у Карамзина складывается не только под влиянием проповедуемых Вольтером идей Прогресса, но и всей вольтеровской философии истории и культуры. «Так, друзья мои! должно признаться, что никто из авторов осьмагонадесять века не действовал так сильно на своих современников, как Вольтер!» — восклицает герой Карамзина, посетив Ферней, «где жил славнейший из Писателей нашего века» (159, 158). Из всех сочинений Вольтера его «Философские письма», запечатлевшие итоги вынужденного путешествия писателя из Франции в Англию, оказываются наиболее влиятельными в книге Карамзина в целом и в создании «мира Англии» в особенности. Вольтер в своих построениях исходил из типичной для путешественника оппозиции «свое» — «чужое». Он строил концепцию собственной национальной культуры путем сравнения ее с нефранцузским национально-психологическим и культурным типом. «Русского путешественника» не увлекали поиски различий внутри европейской цивилизации, ему была дорога идея единства этой цивилизации, пробивающегося сквозь все различия. Поэтому, если для Вольтера противопоставление Англии Франции вписывалось в оппозицию «чужое — свое», то «для Карамзина все типы европейских культур в определенном смысле относятся к миру «чужого» («свое» — мир России — больше подразумевается, чем описывается). Но они же с другой точки зрения укладываются в понятие «своего», ибо Россия для Карамзина — часть Европы, и в каждом из европейских народов он находит некоторые черты, которые могли бы сходствовать с русской цивилизацией»43.

    «Писем русского путешественника» внес в ее образ оттенки, замеченные именно «русским путешественником». «Лондон прекрасен!» — восклицает он. И, объясняя свой восторг, противопоставляет Лондон — Парижу: «Там (в Париже) огромность и гадость, здесь (в Лондоне) простота с удивительной чистотою; там роскошь и бедность в вечной противоположности, здесь единообразие общего достатка» (331). Противопоставляются не два города, а две эпохи: Век XVIII и Век XIX. И новый несет с собой вместе с прогрессом — материальное благополучие, что с удовлетворением замечает путешественник. Для него символами Англии становятся и Парламент, и Биржа (и демократия, и торговля): «в первом он дает законы самому себе, а на второй целому торговому миру» (344). В главке «Семейственная жизнь» Карамзин рисует «картину добрых нравов и семейственного счастья» (364) в английской деревне и противопоставляет английских матерей, преданных дому, светским красавицам в России. «...Не глядя на Темзу, через которую великолепные мосты перегибаются, и на которой пестреют флаги всех народов; не удивляясь богатству магазинов Ост-Индской Компании, и даже не в собрании здешнего Ученого Королевского Общества говорю я: „Англичане просвещены!“ Нет; но видя, как они умеют наслаждаться семейственным щастьем, твержу сто раз: „Англичане просвещены!“» (367).

    Уже подобное заявление демонстрирует, что Прогресс в просветительских воззрениях Карамзина соединяет в себе материальное богатство с нравственным развитием и духовным просвещением и, прежде всего, с уровнем гуманности. Но именно с моральной точки зрения англичане видятся Карамзину в противоречивом свете: «Англичанин человеколюбив у себя; а в Америке, в Африке и в Азии едва не зверь; по крайней мере с людьми обходится там, как с зверями; накопит денег, возвратится домой и кричит: не тронь меня; я человек» (372). «Строгая честность не мешает им быть тонкими эгоистами. Таковы они в своей торговле, политике и частных отношениях между собой. Все придумано, все разочтено, и последнее следствие есть... личная выгода» (382). И далее авторская мысль оставляет почву истории и переключается на сферу этическую. В орбиту размышлений входит ведущая антиномия просветительских воззрений: «сердце» — «ум». И в этой сфере «свое» признается более ценным, чем «чужое» (прогресс принимается не безусловно). Карамзин упрекает англичан в холодности: «Заметьте, что холодные люди вообще бывают великие эгоисты. В них действует более ум нежели сердце; ум же обращается к собственной пользе, как магнит к северу. Делать добро, не зная для чего, есть дело нашего бедного безрассудного сердца» (382). «Нашего» — чувствительного, но, прежде всего,

    «Писем русского путешественника», когда он «конструирует» образ Европы, но отдельного образа этой страны нет, поскольку она еще, по мысли Карамзина, не доросла до вхождения в европейскую Вселенную, которая и есть для него Вселенная мировая. У Гончарова во «Фрегате „Паллада“» представлена вся Земная Вселенная: не только Запад, но и Восток, не только Север, но и Юг. При такой широте обозрения претворить впечатления в единой системе координат куда более сложно. Эту задачу уже не решить без непосредственного воплощения образа России, соединившей на своих пространствах великое разнообразие земель и народов Евразии. Она и осмысляется в координатах и Запада, и Востока, притом в их экстремальных выражениях (крайний Запад и крайний Восток). И если каждая страна у Карамзина являет, прежде всего, свое культурно-нравственное лицо, то у Гончарова одновременно — и историко-этнографическое. И это понятно: одно дело — близлежащая Европа, другое — страны всего света, далекие и находящиеся на разных ступенях исторического развития. Рядом с гончаровским видением «европоцентризм» Карамзина выглядит приметой ушедшей эпохи — все человечество становится объектом осмысления в очередном «литературном путешествии»44. Гончаровская Вселенная, созданная вослед карамзинской «Европе», выросла в образ не менее цельный, но более глобальный и в силу масштабности картины, и благодаря глубокой укорененности концепции в современной писателю русской и мировой истории. Избранный художником жанр — «литературное путешествие» — на очередном витке своего бытования обнаружил большие потенциальные возможности, доказав еще раз способность, казалось бы, уже изжитых жанровых форм к возрождению и приспособлению к новым задачам45.

    «путешествия» логично дает о себе знать очевиднее всего в европейской части книги Гончарова, то есть в письмах из Англии. В них рождается образ этой страны, или, говоря по-другому, создается гончаровский «мир Англии», во многих параметрах схожий с карамзинским. Английская часть более, чем другие, наследует и упомянутую ранее гибридную форму «путешествия» в ее карамзинской модификации: материал описательный (культурно-этнографический) соседствует со сценками, вводными «новеллами»... О Карамзине заставляет также вспомнить, кроме указанного выше полемического выпада по поводу дружбы, противопоставление природы — шумному городу, горожанина — поселянину, внимание к английским кушаньям почти наравне с вниманием к знаменитым музеям... Карамзинское сопоставление ведущих европейских национальных типов, вернее всего, подвигло и Гончарова на сопоставление англичан с французами (не в пользу последних).

    «мира Англии» и тем, и другим автором акцентов культурно-психологических и моральных, а не узкосоциальных. Спутник Гончарова по путешествию К. Посьет увидел в Лондоне лишь приметы общественного неблагополучия: «Счастливая Англия, так называемая по скопленным в ней сокровищам и еще более по ее номинальным капиталам, благоденствует только по наружности в верхних слоях своего компактного населения; нижние слои и большая часть средних — тощи, бледны, желты, нечесаны и грязны... За туманом, который прикрывает берега Британского острова, за шумом всемирных дел, произносимым небольшим (относительно) числом его жителей, нам не слышны стоны овец, которых беспощадно стригут и щиплют голодные корыстолюбцы — и до нас доходят только одне громкие парламентские речи последних»46«поучительного и занимательного города» — и описание англичан во «Фрегате „Паллада“» несравненно сложнее. Вослед Карамзину (а за последним стоит и фигура Вольтера) Англия рисуется как воплощение «новейшей цивилизации», истинного XIX века, а Лондон — как центр всемирной торговли. Это страна, где почитается человеческое достоинство и законность: «...вся машина общественной деятельности движется непогрешительно, на это употреблена тьма чести, правосудия, везде строгость права, закон, везде ограда им. Общество благоденствует: независимость и собственность его неприкосновенны» (42).

    «холодность» (рационализм, практицизм) англичан, которую он с моральной позиции не принимал в них, становится не менее, а, может, и более влиятельным мотивом английских глав «Фрегата „Паллада“»: «Это уважение к общему спокойствию, безопасности, устранение всех неприятностей и неудобств — простирается даже до некоторой скуки... Кажется все рассчитано, взвешено и оценено, как будто и с голоса, и с мимики берут тоже пошлину, как с окон, с колесных шин» (40—41). Подобно Карамзину, Гончаров видит оборотную сторону британской «заботы о других народах»: «Филантропия возведена в степень общественной обязанности, а от бедности гибнут не только отдельные лица, семейства, но целые страны под английским управлением» (42—43). Гончарову не хватает тепла, «сердца» у типичного англичанина: «Незаметно, чтоб общественные и частные добродетели свободно истекали из светлого человеческого начала... добродетели приложимы там, где их нужно, и вертятся, как колеса, оттого они лишены теплоты и прелести» (42). Проходное уподобление в «Обыкновенной истории» бюрократического учреждения, где служил Александр, заводу, а его самого — части этой «машины» развертывается в портрет-рассказ, условно нами названный «День новейшего англичанина». Путешественник не принимает прагматизма англичан, сформированного в лоне протестантской этики. Подобный тип личности Гончаров сравнивает с машиной: полезной, продуктивной, но лишенной обаяния, которое присуще человеку. Подчеркнуты самодовольное, «покойное сознание», деловитость и «техническая оснащенность» жизни англичанина. Безэмоциональность и любовь к технике сконцентрированы в финальной фразе описания дня — «Вся машина засыпает» (50).

    «Фрегат „Паллада“» его русского антипода. Эпизод, нами названный «День русского помещика», как будто сошел со страниц «Сна Обломова». Далекая евразийская (азиатская) глубинка, помещичья усадьба. Здесь и описание непробудного сна, и мучительного утреннего пробуждения, и медленного одевания полусонного барина Егоркой (вариация Захара). Далее следует обильный завтрак (поистине обломовское священнодействие сна и еды...). Внешняя (сюжетная) тождественность обоих «Дней...», по замыслу, должна подчеркнуть внутреннюю разницу двух типов бытия в один временной период. Но в предпринятом противопоставлении для Гончарова особенно значим ответ на вопрос о нравственном содержании любого стиля жизни. По завершении русской картины следует вопрос: «Что же? Среди этой деятельной лени и ленивой деятельности нет и помина о бедных, о благотворительных обществах, нет заботливой руки, которая бы... А барин, стало быть, живет в себя, «в свое брюхо», как говорят в той стороне?» (52). Ответ — отрицательный, и в качестве аргумента описана умилительная забота помещика о ближних: «И многие годы проходят так, и многие сотни уходят „куда-то“ у барина, хотя денег, по-видимому, не бросают» (53). Барин следует традиционной русской щедрости по отношению к бедным и обиженным (дается развернутая картина русской деревни, через которую идут нищие). Полемический выпад этой «новеллы» против предшествующей («День новейшего англичанина») поддержан повторяющимися деталями с обратным знаком (к примеру, две машинки — одна для счета, другая для снимания сапог, что использует англичанин. Русскому стягивает сапоги слуга, а деньги он — «Не по машинке считал!» — тратил на помощь людям).

    Если Карамзин, упрекая англичан в «холодности», робко упоминал о «нашем» — русском, чувствительном сердце, то Гончаров готов предпочесть азиатскую лень, сдобренную исконной добротой русского жителя, трудолюбию и законопослушности англичанина. Предпочтение «близкого» — «далекому», «своего» — «чужому» дополнительно подтверждается и словами в конце первой главы: «Увижу новое, чужое и сейчас в уме прикину на свой аршин... Мы так глубоко вросли корнями у себя дома, что, куда и как надолго бы я ни заехал, я всюду унесу почву родной Обломовки на ногах, и никакие океаны не смоют ее!» (54). Кажется, это не только констатация факта, но и довольно жесткий прогноз на будущее. Но одновременно есть осторожное указание на возможность изменения авторской позиции, путешественник признается, что для него впечатления несут еще пока не столько прелесть новизны, сколько прелесть воспоминаний. Здесь обнадеживающее — «пока».

    «Фрегата „Паллада“». Англичанин нарисован как антипод «беззаботной и ленивой фигуре», исчерпывающе воссозданной в первой части «Обломова». Он — еще одна модификация образа «другого» — «немца» в этом же романе (о чем далее в этой главе). Сам сатирический портрет англичанина с подчеркиванием одной превалирующей черты (рационалистичность, доходящая до уподобления «машине») восходит к Гоголю, столь влиятельному в начальных главах «Обломова» (об этом в третьей главе, с. 230). «Вглядывание» и «вдумывание» в фигуру англичанина подменяется следованием ранее приобретенному опыту («Обыкновенная история» с противопоставлением делового рационализма («прозаизма») — романтической («поэтической») бездеятельности). И подобной «инерции» находится объяснение. Первая (английская) глава «Фрегата „Паллада“» («От Кронштадта до мыса Лизарда») писалась в январе 1853 года, в самом начале путешествия, когда концепция книги в целом, видимо, еще не сложилась. Не случайно именно эта глава была опубликована в периодике последней (ноябрь 1858 г.). Возможно, Гончаров планировал внести в нее изменения в соответствии с идеями, которые определили лицо книги, но не смог (по той или иной причине) осуществить намерение.

    Вступление: 1 Прим.
    1 2 3 4 5 6 7 Прим.
    1 2 3 4 5 6 Прим.
    1 2 3 4 5 6 7 8 9 Прим.
    1 2 3 4 5 Прим.