• Приглашаем посетить наш сайт
    Бальмонт (balmont.lit-info.ru)
  • Лебедев и др. Вступительная статья к публикации писем И. А. Гончарова Ек. П. Майковой, 1858—1869

    Лебедев В. К., Морозенко Л. Н. [Вступительная статья к публикации писем И. А. Гончарова Ек. П. Майковой, 1858—1869] // И. А. Гончаров. Новые материалы и исследования. — М.: ИМЛИ РАН; Наследие, 2000. — С. 378—384. — (Лит. наследство; Т. 102).



    В. К. Лебедева и Л. Н. Морозенко

    Майковой (1836—1920) уже не раз привлекали внимание исследователей. Обычно эти письма рассматривались с трех точек зрения: как факт чисто биографический — один из эпизодов многолетней дружбы писателя с семейством Майковых; как материал, указывающий на возможный прототип женских образов Гончарова и, наконец, как отражение судьбы женщины 1860-х годов, смело вступившей на путь героев Чернышевского. Однако письма к Майковой интересны еще и тем, что дают возможность соприкоснуться со сложным миром психологии творчества писателя-романиста, к тому же обладавшего незаурядным талантом литературного критика.

    Все эти письма проникнуты дружелюбием, добротой и человечностью, они беспредельно искренни. Гончаров стремится понять психологию своей корреспондентки, угадать мотивы ее поступков, пытается оградить от опрометчивого шага. Жизненные наблюдения, размышления о закономерности столкновения поколений, о новых тенденциях в общественной жизни (среди них важное место занимает “женский вопрос”), о подходе художника к материалу, который дает ему окружающая действительность, — все это превращает письма Гончарова в значительный факт нравственной жизни общества 1860-х годов прошлого столетия и вместе с тем делает их важным фактом творческого процесса, происходившего в сознании самого писателя. И если в портретных зарисовках, сделанных здесь как бы мимоходом, мы видим руку мастера, создателя знаменитых романов, то размышления Гончарова о жизни, об искусстве, о себе и о судьбе близкого ему человека — не только возможный материал для его художественных произведений, но и наоборот — воплощение писательского опыта в жизненной практике. Таким образом, в письмах Гончарова к Майковой приоткрываются весьма тонкие грани соприкосновения жизни и художественного творчества.

    Исследователи уже не раз указывали на Майкову как на прототип Веры из “Обрыва” и даже Ольги Ильинской, героини “Обломова”1 даже интригующему своей непонятностью, — но и благодаря ее судьбе — экстравагантной и в то же время типичной для эпохи 1860-х годов: добродетельная жена и мать, Майкова, под влиянием идей Чернышевского, открывает свое сердце вспыхнувшему чувству, решительно рвет семейные узы и вступает в мир нового, неизведанного. Дальнейшая жизнь Екатерины Павловны (участие в первых русских фаланстерах, публичная библиотека в Сочи, открытая ею для народа) свидетельствует о том, что ее уход из семьи был не просто уступкой охватившей ее страсти, но и следованием убеждениям2. В 1879 г., отвечая на вопрос, как же могла его Вера “уйти в обрыв, сблизиться с такой личностью, как Марк”, Гончаров обратил взоры своих оппонентов к реалиям жизни седьмого десятилетия XIX в., и в его эмоциональной тираде чуть не фотографически угадывается Майкова: “Разве многие изящные красавицы не пошли с ними на их чердаки, в их подвалы, бросив — одни родителей, другие мужей и — еще хуже — детей? Сколько было слухов о каких-то фаланстериях, куда уходили гнездиться всякие Веры! Какие это женщины? — скажут мне. — Всякие! — отвечу я. Не одни падшие или готовые к падению бросились в омут — нет”3.

    Письма Гончарова к Майковой писались на протяжении двенадцати лет. По содержанию, по интонации они распадаются на две группы. Первая написана на рубеже 1860-х годов. В это время Майкова еще очень молода, беспечна и жизнерадостна. Она счастлива в браке, ее окружают незаурядные люди, жизнь ее полна и интересна, в этой жизни нет места душевным драмам. И письма Гончарова в эту пору выдержаны в соответствующем тоне — легком и беспечном. На фоне шутливых записок (п. 1, 2, 5) возникает образ Майковой — юного существа, глубоко ему симпатичного, соответствующего его представлениям о природе женского обаяния: «Знаю, — пишет ей Гончаров в 1860 г., — что Вы, маленький ангел-чертенок, постоянны в любви — “и в дружбе”, говорите Вы: казалось бы так, а иногда на Вас находит каприз разочарования и Вы внезапно разлюбливаете человека, если он чуть-чуть, на волос, не достанет головой или ногами до Вашего прокрустова ложа, т. е. не отвечает идеалу, какой Вы о нем творите. Сколько раз Вы разлюбили и опять полюбили Льховского за время его отсутствия! Утешаюсь только тем, что при личном появлении его (и моем, надеюсь, тоже) Vous redeviendrez ce que Vous êtes*1, т. е. любезность, доброта и дружеское кокетство возьмут опять свое” (п. 3). Рука художника-мастера вносит в портрет Майковой те штрихи, то живое дыхание, которое и выявляет знаменитое толстовское “чуть-чуть”, определяющее истинность художественного произведения. Этот изящный, очень легкий по своему рисунку портрет позднее, в 1869 г., будет дополнен: “Вашему уму, часто уступающему воображению и следовательно поминутно увлекающемуся, свойственно, однако, сознание, — а всей Вашей натуре — чувство правды. Оттого я и был в Вас так уверен” (п. 8). Эти строки — результат тонкого психологического анализа — не противоречат цитированной выше характеристике, но дополняют ее и, сливаясь с ней в единое целое, создают целостный диалектический портрет Майковой.

    В конце 1850-х годов Майкова была для Гончарова не только милой приятельницей, но и помощницей, “участницей” его литературных замыслов: “Я тогда все поверял Вам их, Вы переписывали, следили с участием”, — напоминает он ей в январе 1869 г. и при этом сообщает: “Во второй части этого романа у меня еще цела переписанная Вашей рукой тетрадь”; вспоминает Гончаров и то волнение, с каким когда-то Майкова слушала чтение “Обломова”, и “горячее письмо”, полученное от нее после этого чтения (п. 8).

    и жизни. Не только жизнь находит свое отражение в творчестве, но существует и обратная связь — созданные писателем литературные реалии начинают существовать в его каждодневной жизни. Так, в записке сугубо бытового характера звучит милая шутка литературной окраски: “Сегодня пожаловал ко мне г. Адуев, т. е. племянник: могу ли я привести его к обеду?” (п. 1). Естественно, что здесь и речи не может быть о прототипах. Но эта шутка предваряет одну из особенностей поздних статей Гончарова, в которых он нередко оперирует собственными литературными образами, указывая на определенные типологические черты.

    Сами письма для Гончарова не только факт непосредственной жизни (очень личностный, даже исповедальный диалог), но в то же время своеобразная, вполне осознаваемая им литературная форма ее отражения. “Я полагаю, — пишет он Майковой в 1863 г., когда она волею врачей оказалась за границей, — <...> что писание писем и получение их от нас составит для Вас одно из самых капитальных средств терпеливо сносить отчуждение от родных и друзей <...> письма эти будут служить пищею Ваших досугов, Вашей насущной, так сказать, литературой, журналистикой: словом, они займут огромную роль в Вашем житье-бытье” (п. 6). Дружеский тон этого письма не исключает существования определенной дистанции между Гончаровым и его адресатом — дистанции, которая определялась разницей в возрасте и жизненном опыте обоих. При этом Гончаров охотно берет на себя роль старшего друга и наставника.

     г., когда в своей молодой корреспондентке Гончаров неожиданно обнаруживает серьезного оппонента. Майкова — в кризисном состоянии, идеи “новых людей” Чернышевского врываются в ее мир, диссонируя с привычным укладом жизни. Растерявшись перед лицом захвативших ее “вопросов и сомнений”, она ждет совета от старшего друга — писателя, познавшего глубины жизни, и он пытается помочь ей: “...постараюсь удовлетворить, по возможности, теперь цели Вашего письма, написанного, как говорите Вы, с тем чтоб вызвать меня на ответы” (п. 7).

     г. еще не увидел света его последний роман. Еще далеко впереди нападки читателей и левой критики на Марка Волохова, впереди и объяснения по поводу изображения молодого поколения в “Обрыве”. А сейчас Гончаров излагает свою жизненную и литературную позицию в споре с революционными идеями, повергшими в смятение Майкову.

    В письме от 16 мая 1866 г. (п. 7) легко просматривается позиция Гончарова, противника революционных решений в любых областях жизни общества: “Но нужна ли вообще — не говорю насильственная, а усиленная и нетерпеливая порывистость к водворению и общественных, и нравственных начал, которых не подтвердил опыт <...> Хорошо в мечте устроить человеческое общество <...> уравнять все социальные и нравственные неровности, — можно даже писать об этом статьи и книги — но делаться сейчас же Исааками остроумной и блистательной доктрины, в практической состоятельности которой не убеждены и сами творцы ее, — это уже и — малодушие и малоумие”.

    Касаясь призывов “новых людей” обратиться к “делу”, к исполнению “долга”, Гончаров отказывает этим призывам в новизне и оригинальности: “Ужели все те истины, которые вдруг толпой явились к Вам спасать Вас от гибели, были Вам до сих пор неизвестны, новы, поразительны <...> Ужели мы в последнее тридцатилетие не думали и не страдали от того, что общественная наша жизнь и мысль дремлют и коснеют, что на стихах и любви мы далеко не уедем, разве не сознавались мы, что мы невежды, что мы рабы лени и праздности и что мы нищие и духом и карманом? И будто в эти тридцать лет не замечено борьбы и усилий выйти из этой дремоты и начать другую жизнь, которая и началась?” (п. 7).

    “делу” новизны, Гончаров ставит под сомнение их нравственную подоплеку: “Нет человека <...> у которого бы не было необходимого, насущного дела, и если он кидается на другое, так потому, что обходит лукаво свою обязанность, потому что она не так эффектна, а главное трудна и требует жертв. А их, по новому учению, не нужно”. Гончаров увлекается, в его возражениях против “теории разумного эгоизма” Чернышевского звучит не только едкая ирония, но и нежелание понять логику идейного противника: “От жертв отлынивали и старые поколения, но только не возводили этого в принцип”. Дальнейшая тирада имеет столь резкое продолжение, что Гончаров сам признается: “Опять я вдался в глупые крайности” (п. 7).

    “немногое хорошее”, что он наблюдает в людях “нового поколения”. Он разделяет их тезис о “необходимости настоящего труда” и требование “реального и утилитарного образования”: “Словесное и классическое направление охватило нас и разнежило, нужна здоровая струя охладительной пользы”, — соглашается он с ними. Но тут же предостерегает против крайностей, в которые впадают властители дум молодого поколения: “Утилитарность и реализм — не есть жизнь, а только средство жизни или одно из ее основных и могучих средств, зачем же реализм хотят возвести в такой же утрированный идеал, как прежде возводили искусство? Молоды мы и, как молодой народ, до глупости впечатлительны и увлекаемся до самопожертвования” (п. 7). Три года спустя Гончаров разовьет эту мысль. “Вожди молодых людей”, — скажет он, — пренебрегли “эстетической стороной” жизни и, “глумясь над искусством”, отвлекли молодежь “к социальной и ученой (стало быть, конечно, серьезной) стороне” ее. И результат этой “односторонности” не замедлил явиться: “...воспитание и деятельность молодого поколения ушла в одну сторону и не дала ни одного художника своему времени. А между тем — не от нас, стариков, а от этих новых художников она только и могла ожидать создания лучших типов новых людей, которых мы, старики, не можем ни знать хорошо, ни быть их адвокатами и певцами” (п. 9).

    В письме от 16 мая 1866 г., которое мы широко цитировали выше (п. 7), ни разу не упоминается “Обрыв”, работой над которым был в это время поглощен Гончаров. Однако именно в этом письме сформулированы позиции, с которых писатель подходил к созданию образа Марка Волохова — представителя “нового поколения” в его романе.

    После ухода Майковой из семьи (лето 1866 г.) ее отношения с Гончаровым, по-видимому, прервались. Они возобновились в январе 1869 г. в связи с началом публикации “Обрыва” в “Вестнике Европы” (№№ 1—5). Три последние письма Гончарова (п. 8—10) целиком посвящены его последнему роману. Отвечая на вопросы одной из первых читательниц “Обрыва” — человека, мнением которого он безусловно дорожил, Гончаров был еще свободен от воздействия литературных споров, справедливых и несправедливых нападок критики. Но именно в этих письмах высказан ряд принципиальных положений, предваряющих основные тезисы трех его статей об “Обрыве”, написанных в 1869—1879 гг.

    Прежде всего писатель решительно протестует против попыток найти прямых прототипов его персонажей: “В Райском угнездились многие мои сверстники”, “Марфиньки никакой я не знал никогда” (п. 9)*2«Эти крайности, повредившие серьезному направлению молодых людей, проявлялись не в двух-трех нигилистах, как Вы говорите, а в целом легионе, который вдруг явился в семействах, на улицах — всюду, наводнил города — и я сам видел (не 2-х и 3-х — а десятки) их в 1862 г. и в Москве, и на Волге, а не на “племяннике” моем, по Вашим словам» (п. 9). Здесь впервые высказана мысль, которая затем будет настойчиво звучать в его статьях-исповедях, посвященных “Обрыву”, — мысль о типичности его героев, о самом принципе типизации.

    “Лучше поздно, чем никогда” Гончаров говорит о двух типах женского характера: “Один — безусловное, пассивное выражение эпохи, тип, отливающийся, как воск, в готовую, господствующую форму. Другой — с инстинктами самопознания, самобытности, самодеятельности” (VIII, 77). Как уже говорилось, в той же статье писатель настаивал на типичности конфликта женщины 1860-х годов с устоявшимся укладом жизни вплоть до разрыва ее с семьей. Это натуры второго типа — натуры, не укладывающиеся в традицию, в проложенное поколениями русло. Именно к этому ряду женских типов принадлежала Майкова. Гончаров видит ее жизненную коллизию в диалектическом развитии, причем эстетические воззрения писателя причудливо и вместе с тем органически переплетаются с его этическими понятиями, с его взглядами на так называемый “женский вопрос”*3.

    Гончаров утверждает, что Вера была задумана еще в 1849 г. (п. 9). Тем самым он практически снимает вопрос о прототипе своей любимой героини. Но остро переживая уход Майковой от семьи, Гончаров в своих рассуждениях и предостережениях ей как будто отталкивается от того пласта собственных чувств и мыслей, которым был порожден знаменитый женский образ в романе “Обрыв”. Созданный им художественный образ начинает в его сознании свою вторую жизнь. Вера, как и Адуев в его полушутливой записке, уже существует как личность со своими законами бытия рядом с живыми, реальными людьми. Грань между размышлениями писателя о его героине и тревожными мыслями по поводу драматического поворота в судьбе его любимицы “Старушки”, как он шутливо называл Майкову, становится зыбкой, размытой. Гончаров набрасывает возможный вариант будущего Веры, и эта перспектива жизни героини романа соотносится с действительной судьбой Майковой: “Она последовала бы за своим героем, разделила бы его участь, была бы полна безупречно-страстной преданности ему — и если б не было у ней детей, то искала бы сделаться полезной, необходимой другим — конечно разделяла бы и его убеждения” (п. 10)*4.

    Набросав картину будущего женщины, пошедшей в своем свободолюбии на решительный разрыв с традицией, с устоями, Гончаров тут же признается в невозможности для себя написать такую судьбу: “...будущность женщины (для меня, впрочем, она ясна), той женщины, о которой Вы говорите, — еще в тумане — и я не знаю ее” (п. 10). Удивительное по своей внешней противоречивости и одновременно глубинной цельности высказывание. Оно как бы фокусирует в себе связи Гончарова с жизнью и искусством. Гончаров — писатель, психолог, мыслитель — знает будущность этого типа женщины, угадывает драматизм тех противоречий, которые ожидают Екатерину Павловну на избранном ею пути. В то же время он знает, что писать об этом не может, поскольку не ощущает соответствия подобного сюжета своему “художническому инстинкту”. Он признается, что отверг первоначальный замысел, по которому Вера должна была последовать за своим героем: “...меня поглотил другой вопрос, который и поставлен мною в 5-й части. Это анализ так называемого падения. Притом меня увлекла художественная сторона драмы, и я здесь чисто отдался своему художническому инстинкту — и может быть — сделал хорошо, оставив в стороне тенденцию” (п. 10).

    “тенденции” и “искусства” в художественном творчестве пронизывает последние письма Гончарова Майковой. Писатель выражает удовлетворение по поводу того, что его корреспондентка отделяет в нем “художника от человека” (п. 10). Сам же он разводит эти два понятия очень своеобразно: регулятором в этом сочетании — человек и писатель — становится слияние рационального и эмоционального начала в личности писателя. Искусство не только правда мысли, но прежде всего — правда чувства. Гончаров может предугадать дальнейшую судьбу Майковой или Веры, порывающей связи с семейным гнездом, но писать об этом он не может, так как не может сердцем ощутить эту разумом понятую жизненную правду*5.

    Суждение о “чисто головной критике” Писарева, возобладавшей над его эстетическим чувством и обратившейся в результате во “вражду” к искусству, подчеркивает мысль Гончарова о разрушительном воздействии рационального мышления на художественное творчество: “Произведение искусства — не есть — ни защитительная, ни обвинительная речь и не математическое доказательство. Оно не обвиняет, не оправдывает и не доказывает, а изображает. И если образ — верен, он что-нибудь сам собою и докажет, если не верен — то он — не художеств<енное> произведение и следов<ательно> не годится” (п. 9). Впоследствии (“Лучше поздно, чем никогда”) эта мысль разовьется в блестящий пассаж о “процессе сознательного и бессознательного творчества” (VIII, 69—71).

    Интересно, что оценка, которую дает Гончаров решительному шагу Майковой, звучит в том же ключе, что и его размышления о художественном творчестве. Писатель и друг пытается убедить ее вернуться в семью, призывая к этому не во имя отвлеченных принципов супружеского долга (“...женщина и в браке, и вне брака должна быть свободна”), а ради тех обязанностей, того долга, который диктует женщине чувство матери (само понятие долга Гончаров связывает здесь не с разумом, а с “порывами сердца”). И если она приносит свою живую связь с детьми в жертву отвлеченной идее, то Гончарову, возлагавшему “так много надежд” на эту “богатую натуру”, остается признать несостоятельность этих надежд, ибо Майкова обнаружила “неразвитость той стороны, которую относят к понятию о сердце”, т. е. отсутствие главного, с его точки зрения, качества человека — способности к естественному живому чувству (п. 10). Это место своего последнего письма Гончаров тщательно вымарал — по-видимому, он чувствовал и бесполезность убеждений, и опасность быть неверно понятым.

    Много лет спустя, в глубокой старости, Екатерина Павловна вспоминала: “Мой разрыв с семьей Майковых причинил много горя Гончарову, который был привязан ко мне; я обязана ему своим развитием умственным, но <в> 60-е годы он был уже стар и консервативен, даже трусоват, а я очень молода, и стремления мои разошлись с теми, которые мне проповедовал Гончаров, спасая якобы от бездны”5.

    Судьба Майковой подтвердила опасения Гончарова. Майкова стала одной из тех женщин 1860-х годов, которые доказывали свое равноправие с мужчинами, становясь на путь активной общественной деятельности. Однако твердое следование своим убеждениям приводило не только к нравственным победам, но и к драмам. Утверждение женской эмансипации порой шло вопреки природе женских чувств. В биографическом очерке писательницы В. И. Дмитриевой, посвященном Майковой6 Дмитриева, в старости Екатерина Павловна любила своего взрослого сына, но в письмах к матери Василий Константинович называет ее только по имени и отчеству. Сын в детстве воспитывался у чужих людей, и возможно, что Майкова так и не решилась признать свое материнство.

    Таким образом, мы видим, что в предостережениях Гончарова, с которыми он обращался к Майковой, выразилось не только недоверие к новым веяниям, но и способность видеть жизнь в ее перспективе.

    Сохранилось 10 писем Гончарова к Ек. П. Майковой — фрагменты обширной переписки, большая часть которой утрачена, по-видимому, безвозвратно7.

    В наст. публикации все эти письма, ранее разбросанные по различным изданиям, впервые печатаются все вместе, как единый эпистолярный комплекс. Одно из них (п. 2) публикуется впервые. Остальные письма печатались ранее с неточностями в текстах и датировках, часто в отрывках: п. 1 (Труды Гос. Публичной б-ки им. М. Е. Салтыкова-Щедрина. Т. XI (14). Л., 1963); п. 3 (Начала. 1922. № 2, в отрывках; Литературно-критич. статьи 4—6 (Новые материалы. 1976; Собр. соч. 1977—1980. Т. 8. С. 520 — здесь отрывок из п. 6 приведен как отрывок из п. к Евг. П. Майковой); п. 7 (Собр. соч. Огонек. Т. 8, в отрывках; Вопросы изучения рус. лит-ры XI—XX веков. М.; Л., 1958, в отрывках;  8—10 (Начала. 1922. № 2, в отрывках; Литературно-критич. статьиСобр. соч. Огонек.  8, в отрывках; Собр. соч. 1952—1955.  8; Собр. соч. 1977—1980. Т. 8; кроме того, полный текст п. 10 — восстановленные строки, зачеркнутые Гончаровым, — опубликован впервые: Вопросы изучения рус. лит-ры XI—XX веков, затем: ).

    РНБ. Ф. 209. № 17. Тексты писем и датировки уточнены по сравнению с предыдущими публикациями. Особый интерес представляет п. 10, часть которого, тщательно зачеркнутая Гончаровым, была восстановлена О. М. Чеменой (см. выше). Исследования, предпринятые нами с помощью сотрудников Экспертно-криминалис-тического отдела УВД Ленинградского облгорисполкома (которым мы выражаем искреннюю благодарность), позволили прочитать не разобранные О. М. Чеменой слова и исправить некоторые неточности первой публикации.

    Письма Ек. П. Майковой к Гончарову неизвестны.

    ПРИМЕЧАНИЯ

    1 Чемена О. М. Создание двух романов. Гончаров и шестидесятница Е. П. Майкова. М., 1966 (далее: Чемена).

    2  Ю. Гончаров. М., 1977. С. 238—248; Дмитриева В. И.  II. Автограф // ГЛМ. ОФ3127 (архив В. И. Дмитриевой). Другая интерпретация ухода Майковой из семьи дана в неопубликованных воспоминаниях К. А. Гордона “Екатерина Павловна Майкова и ее сын Василий Константинович Константинов, строитель Краснополянского шоссе” (Сочинский филиал Краснодарского крайархива. Ф. Р-303. Оп. 1. Ед. хр. 16. Связка 1).

    3 “Лучше поздно, чем никогда” // Собр. соч. 1952—1955.  8. С. 95. Далее ссылки на это издание приводятся в тексте статьи с указанием тома (римскими цифрами) и страницы (арабскими цифрами).

    4 Толстой Л. Н. Собр. соч. в 20-ти томах. М., 1984. Т. 17. С. 581—582 (письмо к П. А. Плетневу 1 мая 1862 г.).

    5  П. Майкова — Вс. И. Срезневскому. 4 ноября 1916 г. // Ф. 436. Оп. 1. Ед. хр. 2798. Л. 3 об. — 4.

    6 См. примеч. 2.

    7 “К большому моему горю, моим портфелем с письмами ко мне Гончарова завладел мой сын Вл<адимир> Вл<адимирович> Майков, а также большой ящик с его письмами ко мне застрял, кажется, у покойного Леонида Николаевича <Майкова>, друга и товарища моей юности <...>” (Ек. П. Майкова — Вс. И. Срезневскому. 4 ноября 1916 г. // Ф. 436. Оп. 1. Ед. хр. 2798. Л. 3 об.). См. также: п. 6, примеч. 8.

    Сноски

    *1 Вы вновь станете тем, что Вы есть на самом деле (фр.).

    *2 “Лучше поздно, чем никогда” характеристику Наденьки — персонажа “Обыкновенной истории”: “ в известный момент. Сам я никакой одной Наденьки не знал или знал многих” (VIII, 75)

    *3 В литературе середины XIX в. “женский вопрос” стал своего рода “вирусом” творчества. Женская судьба как будто аккумулирует в себе острейшие социальные проблемы эпохи. Если в романах Пушкина и Лермонтова центральное положение занимает судьба героя, то теперь акценты смещаются — возникает проблема “семейного счастья” (или несчастья), которая выливается в самый злободневный и одновременно вековечный вопрос: “Как быть счастливым?”. Повести Тургенева и его романы, поражающие и сейчас своей психологической точностью; первый роман Толстого “Семейное счастье”; наивно звучащий ныне по постановке вопроса роман Писемского “Виновата ли она?”; проникнутая мятежным духом “Гроза” Островского и программный роман Чернышевского о революционном движении к счастью семейному и гражданскому — все они так или иначе связаны с “женским вопросом” в русской действительности. Статья Добролюбова “Когда же придет настоящий день?” и знаменитая статья Чернышевского “Русский человек на rendez-vous” обнаруживают новое звучание темы любви в русской литературе как отражения драматически обострившейся, но вместе с тем внушающей надежды социальной атмосферы.

    “Обломов” — роман о герое, не выдержавшем испытания любовным свиданием, то “Обрыв” уже откровенно посвящен не герою, а героине. Если образ Ольги Ильинской пронизан мятежностью, устремленной в неясное будущее, то вся судьба Веры окрашена трагедийным мотивом “обрыва”, который не уходит из романа до самого финала, даже несмотря на своевременное появление Тушина, как будто сулящее спасение героине. Через восемь лет после выхода “Обрыва” Толстой, начавший свой путь романиста с повествования о “Семейном счастье”, напишет роман о трагически неизбежном семейном несчастье. И если первый роман Пушкина, ставший “энциклопедией русской жизни”, был назван именем героя, то великий роман о драматической эпохе пореформенной России освещен именем одной из самых трагических героинь мировой литературы — Анны Карениной.

    *4 Дальнейшая судьба Майковой складывалась трудно, даже трагично. Она ушла из семьи с учителем Федором Любимовым, от которого в гражданском браке родила сына. Новый брак не принес ей счастья. Любимову, человеку слабого характера, роль “нового человека” оказалась не по силам. Две попытки получить высшее образование закончились исключением из института, затем запой и смерть. Майкова до конца дней оставалась последовательной в практическом осуществлении идеи женской эмансипации в духе идей Чернышевского.

    *5 “Отцы и дети”: “...он холоден, что не годится для тургеневского дарования. Все умно, все тонко, все художественно <...> но нет ни одной страницы, которая брала бы за душу”4. Толстой, ощущает рационализм, в принципе не свойственный Тургеневу — знаменитому романисту, поэту прозы. Толстой с его обостренным чувством правды жизни и правды искусства, не мог не почувствовать несоответствия образа Базарова тургеневскому видению мира: он не услышал в этом образе биения сердца самого Тургенева. В сущности об этом и говорил Гончаров: писатель видит явление жизни, но не всегда может его ощутить сердцем, прочувствовать.