• Приглашаем посетить наш сайт
    Грин (grin.lit-info.ru)
  • Недзвецкий. И. А. Гончаров-романист и художник. Глава 2. Часть 1.

    Глава 1
    Глава 2: 1 2 3
    Глава 3: 1 2 3 4 5
    Глава 4
    Примечания

    Глава II

    “…Только роман может охватывать жизнь...“

    В историю отечественной и мировой художественной прозы Гончаров вошел как один из создателей и крупнейших мастеров “эпоса нового мира“ — реалистического романа.

    В отличие от Тургенева, Григоровича или Писемского, деливших свои художнические симпатии между романом и иными жанрами, автор “Обыкновенной истории“ в своем творчестве с самого начала романоцентричен. Его ранние повести и очерки не просто содержат зародыш ряда мотивов и образов будущей “трилогии“, но как бы “заготавливают“ ее основные структурные компоненты. К “Обломову“, “Обрыву“ в свою очередь тесно примыкают созданные после них “Литературный вечер“, “На родине“, “Слуги старого века“. Только в контексте романной “трилогии“ можно правильно осмыслить и “Фрегат “Паллада“ — произведение уникальное в русской и мировой литературе путешествий и по жанру, и по концептуальности созданного в нем, поистине глобального образа современности.

    Убеждение Гончарова в том, что “только роман может охватывать жизнь и отражать человека“, имело под собой, как отмечалось выше, мировоззренческую основу. Сама новая прозаизированная действительность с ее невидимым “механизмом“, “скрытыми пружинами“ требовала для своего воплощения не поэмы, эпопеи или трагедии, но романной формы. В качестве одного из ее первых образцов писателем мыслилась и его “Обыкновенная история“.

    Мысль о прозаичности современной жизни заключена уже в заглавии произведения: это история обыкновенная, а не героическая, не высокая. С ее центральным героем — молодым дворянским интеллигентом, выпускником университета и наследником родового поместья Грачи Александром Адуевым, — читатель знакомится в переломный для него момент: Александру “тесен стал домашний мир“ (I, 11) — его неодолимо влечет “в даль“, то есть в несравненно более обширный, чем привычный, “новый мир“ (I, 39). Такова экспозиция романа.

    Произведение тем самым сразу же ориентировано на современный всемирно-исторический процесс. В самом деле: устремления героя “Обыкновенной истории“ прямо противоположны руссоистскому (сентименталистскому) идеалу “естественной“ жизни на лоне природы, в кругу любящих его друзей и близких. Не влечет его и романтический “призрак свободы“ (Пушкин) от ложной и лживой цивилизации, владевший умами предшествующего поколения. Ведь в обоих этих случаях Александр остался бы в деревне. С другой стороны, и не условия существования — деревенские на столично-городские — меняет своим “исходом“ из Грачей Александр.

    По мысли романиста, Адуев-младший покидает воплощенный в Грачах и переставший его удовлетворять традиционный способ (уклад) бытия ради иного, чаемого, отвечающего нынешнему человеку и олицетворяемого Петербургом как “окном“ в Европу и весь мир. Жизнь, нераздельно царящая в Грачах, — это патриархальная идиллия. Простота интересов, сведенных к физиологическому циклу (“Женился бы, послал бы бог тебе деточек, а я бы нянчила их — и жил бы без горя, без забот, и прожил бы век свой мирно, тихо...“ — I, 9), решенность или отсутствие общественных коллизий, а главное, непосредственность человеческих отношений и связей обусловили присущее ей обаяние — поэзию. “Благодатью“ называет ее мать героя, и в известной степени она права. Однако и гармония и поэзия этого существования достигнуты ценою его самоизоляции и отрешенности от большого мира, многообразных и “вечных“ потребностей и устремлений человека. Да и сам человек в этом мире скорее стереотипен, чем индивидуально отличен от себе подобных — дворян-помещиков или крепостных крестьян. Между тем Александр Адуев приобщался в университете ко всемирной культуре, в нем пробудились неповторимые — личностные — интересы. Их-то он и надеется прежде всего осуществить на широком петербургском, хотя еще и неведомом ему, поприще.

    Оказавшись вместе со своей эпохой в ситуации выбора, герой “Обыкновенной истории“ имел возможность попросту предпочесть петербургский уклад — традиционному. Задача автора романа была, однако, неизмеримо более сложной. Гончаров видит ее не в поэтизации того или иного из наличных типов жизни, но в определении и художественном воплощении еще неясного и трудноуловимого идеала (“нормы“) взаимоотношений личности с обществом, в равной мере отвечающего как прозаическому складу современной действительности, так и лучшим потребностям личности. Иначе говоря — в воссоздании новой, современной поэзии бытия. Данная проблема, центральная в творчестве Гончарова, в конечном счете предопределила структуру романа и позицию в нем автора.

    Новый жизненный уклад в “Обыкновенной истории“ представляет дядя Александра Петр Иванович Адуев, петербургский чиновник и одновременно заводчик, что придает этой фигуре нетрадиционные черты. Сюжет основных частей произведения и движим столкновением “взглядов на жизнь“ (I, 41) Адуева-младшего и старшего как двух общечеловеческих философий жизни. Взаимно высвечивая и испытывая их друг другом в процессе “диалогического конфликта“, романист обнажает ограниченность каждой из этих философий по отношению к авторской “норме“ подлинно человеческого существования, к осознанию которой незаметно подводится читатель.

    В чем смысл позиции Александра Адуева, раскрываемой в первой части произведения? Она выглядит подчеркнуто романтической и все же романтизмом далеко не исчерпывается. С возвышенными умонастроениями 20—30-х годов Адуева-младшего роднят представление о его мнимом превосходстве над окружающей “толпой“, наклонность к “искренним излияниям“ и сотворению в своей душе “особого мира“, культ поэзии (поэта) и искусства, противопоставляемых “низкой действительности“, “грязи земной“, трактовка любви (“благородная колоссальная страсть“) и дружбы (“неизменной и вечной“) и всего более — высокопарная, пестрящая романтическими штампами (“вещественные знаки невещественных отношений; “дух его прикован к земле“; “осуществить те надежды, которые толпились...“ и т. п.) фразеология. И все же это скорее оболочка мировоззрения этого человека, чем его сущность. Дело в том, что в грядущий новый мир Адуев-младший вступает наследником не одной ближайшей к нему эпохи (романтической), но вообще старой “простой, несложной, немудреной жизни“ (I, 290), являющей собою сплав многих патриархальных укладов — от идиллических до средневеково-рыцарских. В конце романа Гончаров и прямо укажет на этот факт, вложив в уста Александра следующее объяснение его “юношеских, благородных, пылких, хотя и не совсем умеренных“, представлений: “Кто не питал... бесплодного желания, кто не ставил себя героем доблестного подвига, торжественной песни, громкого повествования? героическим временам?“ (I, 295. Курсив мой. — В. Н.).

    “Торжественная песнь“, “громкое повествование“ — это почти точное обозначение жанров античного и средневекового эпоса, а также эпопеи или оды классицизма, славивших героев в прямом — мифологическом — значении этого понятия. Александр Адуев, само имя которого побуждает вспомнить античного полководца, по существу и предстает таким героем, хотя и весьма запоздалым. Прав был Белинский, заметив: Адуев-младший полагает, “что он создан для какой-то героической... дружбы“1. Впрочем, и в любви он видит чувство, не признающее “никаких преград“ и вдохновляющее на “громкие подвиги“. “Вы забыли! — восклицает Александр, обращаясь к разлюбившей его Наденьке Любецкой. — Я напомню вам, что здесь, на этом самом месте, вы сто раз клялись принадлежать мне. “Эти клятвы слышит бог!“ — говорили вы. Да, он слышал их! вы должны краснеть и перед небом и перед этими деревьями, перед каждой травкой... вы клятвопреступленница!!!“ (I, 118. Курсив мой. — В. Н.). Эти апелляции к сверхчеловеческим универсальным началам (Бог, природа) — прямые реминисценции древнего сознания. Слушая подобные речи племянника, Петр Адуев не без основания заключает: “Точно двести лет назад родился... жить бы тебе при царе Горохе“ (I, 256).

    В александровском “взгляде на жизнь“ романтически преломлены безусловность и абсолютность героических в своих истоках требований и мерок, не приемлющих обыкновенные, повседневные проявления и обязанности бытия, всю его прозу вообще.

    Для Гончарова, однако, прозаический характер новой эпохи — историческая непреложность, с которой обязан считаться каждый современник. Испытание обыкновенными обстоятельствами предстоит поэтому пройти и Александру. Писатель погружает его в реальные, а не мечтательные отношения чиновничьей службы, журнальной литературы, родственных связей с дядюшкой и более всего — любви.

    Этого испытания герой романа не выдерживает. Уже к концу первой части “Обыкновенной истории“ позиция Адуева-младшего терпит сокрушительный крах. Разбиты надежды на “славу и фортуну“ и, что горше всего, “на колоссальную“ любовь. Вопреки претензии Александра диктовать действительности свои высокие, но архаичные критерии, она везде и повсюду “достает“ его, комически снижая и травестируя его притязания и упования. Мыслящий себя героем, он то и дело оказывается в трагикомическом положении. Вот влюбленный и пока пользующийся взаимностью Александр в час нежного свидания с Наденькой Любецкой мысленно продолжает спор с “прозаическим человеком“ — Адуевым-старшим. “И дядюшка хочет уверить меня, что счастье химера, что нельзя безусловно верить ничему, что жизнь... бессовестный! Нет, вот жизнь! Так я воображал ее себе, такова она должна быть, такова есть и такова будет! Иначе нет жизни!“ (I, 98). Увы, уже следующая минута показывает иллюзорность этой уверенности: “Вдруг Наденька встрепенулась, минута забвения прошла. — Что это такое? вы забылись! — вдруг сказала она и бросилась от него на несколько шагов, — я маменьке скажу!“ (I, 96). Вот вновь под влиянием поэтического мгновения герой предается идеальным мечтаниям. И вдруг: “ — Александр Федорович! — раздалось... с крыльца, — простокваша давно на столе“. “За мигом невыразимого блаженства вдруг простокваша! — недоумевает Александр. — Ужели все так в жизни?“ (I, 98).

    Утвердительный ответ Гончарова на последний вопрос не оставляет сомнений. Как оказалось, “карьера и фортуна“ в условиях новой эпохи уже невозможны без многолетнего пребывания в недрах “бюрократической машины“, “блеск, торжество“ писателя — без умения изображать не исключительную личность вроде персонажа александровой повести из американской жизни, но “героев, которые встречаются на каждом шагу, мыслят и чувствуют, как толпа“ (I, 44). Что дружба — это не “второе провидение“, но приязнь, не чуждая практических соображений и расчетов (I, 44, 42). Что и сама любовь, “это священное и высокое чувство“, состоятельна лишь в том случае, если не замыкается в “своей сфере“ (I, 42, 198), но включает в себя обязанности любящих друг перед другом и перед обществом. Не лишена она и сугубо материальных забот. Все это становится ясно читателю “Обыкновенной истории“ после знакомства с “романами“ Александра с Наденькой и Юлией Тафаевой, судьбу которых решили простые житейские причины: светское честолюбие Наденьки в первом случае и утомление самого героя, наскучившего эгоистической страстью Тафаевой, — во втором.

    “Я смотрю на толпу, — заявлял Александр, — как могут глядеть только герой, поэт и влюбленный“ (I, 68). “...Ты думал, — объясняет в конце первой части произведения Адуев-старший причину поражения племянника, — ты особое существо, высшего разряда, необыкновенный человек...“ “Александр молчал. «...» Возражать было нечего“ (I, 144).

    Печальный для Александра итог его героической позиции, по мнению романиста, вполне закономерен. Ведь в новой жизни абсолютные ценности уже обусловлены относительными, свобода индивида — его общественными обязанностями, интересы отдельной личности — нуждами и требованиями массы. Прав был Петр Адуев, заявляя: “Мы принадлежим обществу... которое нуждается в нас“ (I, 21). Поэзия современной действительности возможна лишь в ее связи с житейской прозой. Таков первый важный вывод “Обыкновенной истории“.

    Верны ли его представления о современной действительности и человеческом назначении?

    “Прозаическая натура“ (Белинский), Петр Адуев с его апологией “дела“, “холодным анализом“ задуман также носителем одного из коренных “взглядов на жизнь“, сущность которого превращает его в “совершенного антипода“ (I, 43) племянника. Проницательно уловив при первой же встрече с Александром основу его верований, Петр Иванович заявляет: “Здесь (т. е. в Петербурге. — В. Н.“ (I, 42). Это Адуев-старший и делает, формулируя “вою позицию. Вопреки Александру, признававшему в жизни только ее абсолютные непреходящие интересы и проявления, Петр Иванович не находит и не приемлет в мире ничего, кроме текущего, относительного и условного. Суть жизненной философии этого героя, намек на которую содержится в его имени (в переводе с греческого Петр означает “камень“), резюмирована в пятой главе второй части романа им самим и его оппонентами — племянником и женой Лизаветой Александровной. “...Вы твердили мне, — упрекает его племянник, — что любовь вздор, пустое чувство... что привязанности глубокой, симпатичной нет, а есть одна привычка“; “дружбу вы отвергали, называя и ее привычкой...“; “вы научили меня не чувствовать, а разбирать, рассматривать и остерегаться людей...“ (I, 260—261). “И это свято, — обращается к мужу Лизавета Александровна, — что любовь не главное в жизни, что надо больше любить свое дело, нежели любимого человека, не надеяться ни на чью преданность... Это все правда?“ “Это всегда была правда, — отвечал Петр Иванович, — только прежде не хотели верить ей, а нынче это сделалось общеизвестной истиной“ (I, 264).

    Идеолог и адвокат материально-меркантильных устремлений “нового порядка“, как именует он современную жизнь, Адуев-старший являет в романе тип безраздельного релятивиста и прагматика. При этом своей “правде“ он верен не только в служебных и деловых заботах, но и в интимно-сердечных отношениях с женой и племянником. Он вообще не признает различия между духовными (внутренними) и внешними интересами человека. Если Александр чурался житейской прозы, то Петр Адуев ее абсолютизирует. Если первый рядился в героические доспехи, то второй предпочитает как раз не выделяться из ряда, быть “человеком, как все“ (I, 50).

    Это релятивистское миропонимание и поведение и подвергнуто, как было сказано, в свой черед строгой авторской проверке. При этом суд над Адуевым-старшим Гончаров вершит с позиций именно тех общечеловеческих ценностей (любовь, дружба, искренность и бескорыстие человеческих связей), которые Александр неоправданно отрывал от жизненной прозы, а Петр Иванович считал “мечтами, игрушками, обманом“ (I, 260).

    Обозначившееся еще в конце второй части поражение Адуева-старшего в эпилоге произведения уже очевидно. Знаками его выступают физическая немощь, впервые посетившая дотоле преуспевающего Петра Ивановича, а еще больше — утрата им самообладания и уверенности в своей правоте. Показательны жалобы дядюшки на “судьбу“, иначе говоря — ту высшую жизненную истину, которая не далась ему вопреки всей его практичности. Точнее сказать, она-то и подвела героя. Неуклонно следуя своему разумению мира, Петр Адуев принес ему в жертву и счастье своей красавицы-жены. “Методичность и сухость его отношений к ней, — говорит романист, — простерлись без его ведома и воли до холодной и тонкой тирании, и над чем? над сердцем женщины! За эту тиранию он платит ей богатством, роскошью, всеми наружными и сообразными с его образом мыслей условиями счастья — ошибка ужасная...“ (I, 304). Окруженная комфортом, но не имеющая исхода для духовных и сердечных потребностей, Лизавета Александровна “убита бесцветной и пустой жизнью“ (I, 304). Но с нею теряло смысл, лишаясь своего человеческого оправдания, и “дело“ Петра Адуева.

    Итак, “Обыкновенная история“ в равной мере развенчивала и отклоняла как архаично-героическое, так и позитивистское понимание “нормы“ современной жизни, союза личности с обществом и миром. Позиция Адуева-старшего оказывалась не противоядием, но всего лишь “дурной крайностью“ крайних же взглядов Александра. Она также обедняла современную действительность, которая, по убеждению Гончарова, отнюдь не утрачивала непреходящего человеческого содержания — поэзии, хотя эта поэзия была, по-видимому, уже принципиально иной, чем в баснословные времена.

    служение своему времени с верностью заветным человеческим потребностям и упованиям?

    Роман Гончарова не только ставит эти вопросы, но и предлагает читателю ответ — однако лишь схематичный, умозрительный. Он содержится в письме Александра Адуева из Грачей к тетушке и дядюшке, которое венчает собою две основные части произведения. В нем герой, по словам Лизаветы Александровны, наконец-то “растолковал себе жизнь“, явился “прекрасен, благороден, умен“ (I, 312). Действительно, прозревший Александр намерен из прежнего “сумасброда... мечтателя... разочарованного... провинциала“ сделаться “просто человеком, каких в Петербурге много“, не забывая при этом свои лучшие “юношеские мечты“, но руководствуясь ими (I, 293). Он собирается трудиться, одухотворяя свои насущные обязанности “свыше предназначенной“ человеку целью.

    Таков, вне сомнения, и гончаровский идеал — “норма“. Истину жизни и жизнеповедения писатель видит не в разрыве ценностей и целей абсолютно-вечных (духовных) и материально-относительных, а также чувства и разума, счастья и “дела“ (долга), свободы и необходимости, поэзии и прозы, но в их взаимопроникновении и единстве, дающих человеку ощущение “полноты жизни“ и цельности личности.

    В единстве этом есть тем не менее важная, чисто гончаровская особенность. Имеем в виду доминирующее положение в нем таких, по мнению художника, “главных“ и малоизменчивых во времени духовно-нравственных потребностей человека, как “вечный“ союз мужчины и женщины, гармоничная любовь и семья. Одушевляя собою разнородные “подвижные“ практические цели и заботы людей (в том числе социально-политического характера), они преодолевают их односторонность и прозаизм, внося в них элемент поэзии.

    Есть основание предполагать, что Гончаров задумывал уже в первом романе персонифицировать свой идеал в образе положительного героя — человека реального, стоящего на почве действительности, и одновременно высокодуховного, исторически и социально не ограниченного. Им мог стать даже Александр Адуев, если бы претворил в жизнь то здравое понимание человеческого назначения, которое он высказал в своем письме из Грачей.

    нормального существования, но горько-ироничным “эпилогом“.

    Как и Тургенев, Гончаров отклонял революционный способ обновления действительности. Убежденный эволюционист, он считал условием подлинно человеческого, реально-поэтического “образа жизни“ не разрушение современных исторических укладов — патриархального и прагматического (объективно-буржуазного), но синтез их лучших плодотворных начал и тенденций. Между тем в переходную эпоху, характер которой по мере работы над романом все более проявлялся для писателя, эти уклады скорее обособлялись друг от друга, чем сливались. Мотив “крайностей“, “страшного разлада“, “раскола“ становится в “Обыкновенной истории“ доминирующим. От одной крайности к другой переходит Александр Адуев, на две непримиримые половины распадается жизнь Петра Ивановича: “рассудительный... и положительный человек“, он в молодости, подобно племяннику, “ведал искренние излияния“, “первую нежную любовь“, “ревновал, бесновался“ и совершал “подвиги“. Контрастны друг другу два “романа“ Александра — с Наденькой Любецкой и с Юлией Тафаевой. Резко противопоставлены сюжетно-структурные компоненты “Обыкновенной истории“: части вторая и первая, последнее оптимистическое письмо Адуева-младшего и печальный “эпилог“.

    всех лучших, традиционных и новых, ценностей она предлагает человеку одну из крайностей: уход от действительности или подчинение ее новейшим фетишам. Тут возможны либо поэзия, не искушенная прозой, либо проза, но без грана поэзии.

    Отсюда грустная ирония краткого “эпилога“ “Обыкновенной истории“. Она адресована не столько героям романа, сколько “веку“, выявившему свою враждебность “норме“ человеческого бытия. Все главные лица произведения — по существу жертвы этой вражды — одни, как Петр Адуев и его племянник, вступающий в конечном счете на дорогу дядюшки (“Что делать... — говорит Александр, — век такой. Иду за веком...“ — I, 312), — вольные, другие (Лизавета Александровна) — невольные.

    “образ жизни“ в условиях настоящей эпохи оказывались невозможными. “...Между действительностью и идеалом, — констатировал позднее Гончаров, — лежит... бездна, через которую еще не найден мост...“ (VIII, 300).

    Свое центральное произведение — роман “Обломов“, создававшийся, правда, с большими перерывами в течение десяти лет, Гончаров задумал в год публикации “Обыкновенной истории“. Заключительный этап работы над романом совпал с широким общественным подъемом в России после Крымской войны. В свет же “Обломов“ вышел в обстановке решительного размежевания в русском освободительном движении либералов и демократов, тенденций эволюционно-реформистской и радикально-революционной, а также значительной политизации литературно-общественной жизни. Сложное, не лишенное внутренней противоречивости произведение сразу же вызвало споры, время от времени вспыхивающие вокруг него и в наши дни.

    Сюжетную основу “Обломова“ составляет история любви заглавного героя — дворянского интеллигента и одновременно помещика, владельца трехсот крепостных крестьян, к Ольге Ильинской, девушке цельного и одухотворенного характера, пользующейся глубокой симпатией автора. Средоточием ее стали вторая и третья части произведения. Ей предшествует развернутая и детальная картина воспитания и формирования Ильи Ильича Обломова в условиях родового патриархального имения, напоминающего усадьбу Александра Адуева Грачи. Занявшая первую часть “Обломова“, картина обломовского бытия и быта была создана еще в 1849—1850 годах.

    “волканической работой головы“, не чуждого “всеобщих человеческих скорбей“ (IV, 68). Почему ни дружба, ни сама любовь, выведшая было его на время из состояния физической и духовной неподвижности, не смогли окончательно разбудить и воскресить его? И где искать главную причину драматической участи Ильи Ильича — в его воспитании или же в неких общих, трагических для духовного человека, закономерностях современной жизни? От того или иного ответа на этот вопрос зависит различная трактовка созданного в лице Обломова типа: как сугубо социального и “местного“ или же вместе с тем и “коренного общечеловеческого“ (VIII, 78), сомасштабного таким всемирным характерам, как Гамлет, Дон Кихот, Дон Жуан и т. п.

    Подобно Адуеву-младшему (а также будущему герою Обрыва“ Борису Райскому), Илья Ильич Обломов — человек переходного времени. Как и его слуга Захар, “он принадлежал двум эпохам“ (IV, 10) — старой, патриархальной, олицетворенной дедовской Обломовкой, и новой, представленной Петербургом, в котором и застает героя начало произведения.

    Петербургский быт Ильи Ильича, изображенный в первой части произведения, по существу, однако, мало отличается от образа жизни его деревенских предков. Из состояния почти постоянной неподвижности героя не выводят не только нерадивость Захара, но и жизненные перспективы, рисуемые его визитерами — чиновником Судьбинским, завсегдатаем светских гостиных Волковым, модным литератором-бытописателем Пенкиным и др. Не отзываясь ни на одну из них, Обломов справедливо считает их пародией на подлинно человеческие стремления к широкой общественно полезной деятельности, единению с людьми и миром, гуманистическому назначению литературы и писателя. На минуту оставив свою апатию, герой страстно вопрошает: “И это жизнь!.. Где же тут человек? На что он раздробляется и рассыпается?“ (IV, 23).

    Скептицизм Обломова в отношении новейших петербургских форм существования несомненно разделен и автором. Кроме того, сопоставление Ильи Ильича с его столичными гостями позволяет романисту оттенить и подчеркнуть незаурядность духовных запросов героя, его требований к жизни. Ведь и равнодушие к ней возникло у Ильи Ильича вовсе не сразу. Окончив университет, “он был полон разных стремлений... ждал многого и от судьбы, и от самого себя“ (IV, 58). Знакомство с поприщем чиновника вскоре отрезвило его: “он жестоко разочаровался в первый же день службы. С приездом начальника началась беготня, суета, все смущались, все сбивали друг друга с ног, иные обдергивались, опасаясь, что они не довольно хороши, чтобы показаться начальнику“ (IV, 59). Говоря позднее Андрею Штольцу, что его “жизнь началась с погасания“ (IV, 190), Обломов вспомнит и эти гнетущие впечатления от петербургского бюрократического и общественного быта: “Начал гаснуть я над писанием бумаг в канцелярии; гаснул потом, вычитывая в книгах истины, с которыми не знал, что делать в жизни, гаснул с приятелями, слушая толки, сплетни, передрязгиванье, злую и холодную болтовню, пустоту...“ (IV, 190). По словам Ильи Ильича, в течение двенадцати лет его жизни в Петербурге в его душе “был заперт свет, который искал выхода, но только жег свою тюрьму, не вырвался на волю и угас“ (IV, 190—191). И реальные общественные условия русской жизни, таким образом, “обламывали“ героя, лишая его веры в осуществление заветных человеческих помыслов. И этот семантический нюанс содержится в фамилии Ильи Ильича наряду со значениями “круглый“ (от древнеславянского “обло“) и “обломок“, то есть представитель уходящего жизненного уклада, а вместе с тем и последний идеалист.

    В главе “Сон Обломова“ сосредоточено, однако, и иное объяснение бездеятельности и апатии героя. Здесь обстоятельно прослежено воздействие на характер будущего Ильи Ильича барского быта, понятий и нравов. Главным в воспитании Илюши было ограждение его от обязанностей, самостоятельности и всего более от труда. В результате, замечает автор, “ищущие проявления силы обращались внутрь и никли, увядая“ (IV, 146).

    но условия формирования его характера были совершенно иными. Его отец — немец, управляющий в дворянском поместье, привил сыну навыки самостоятельного и упорного труда, привычку полагаться па собственные силы. Мать — русская дворянка, женщина с любящим сердцем и поэтической душой передала Андрею свою духовность. В душе Штольца благотворно сказались и эстетические впечатления от богатой картинной галереи, которую он ребенком созерцал в соседнем княжеском “замке“. Разные национальные, культурные и общественно-исторические начала (от патриархального до бюргерского), объединившись в личности Штольца, создали характер, чуждый, по мысли Гончарова, любой крайности и ограниченности. Показателен ответ молодого Штольца на совет его отца избрать любую “карьеру“: “служить, торговать, хоть сочинять, пожалуй...“ “ — Да я посмотрю, нельзя ли вдруг по всем, — сказал Андрей“ (IV, 146).

    В своей жизни Штольц ищет “равновесия практических сторон с тонкими потребностями духа“ (IV, 167). Эта цельность героя, не ведающего разлада между умом и сердцем, сознанием и действованием, подчеркивается многократно. В авторском замысле, который следует отличать от воплощения, Штольц, таким образом, личность идеальная, характер всецело положительный.

    Желая разбудить погруженного в апатию Обломова, Штольц знакомит его с молодой обаятельной девушкой Ольгой Ильинской. Это женский идеал произведения.

    Гармоничность существа и облика героини объясняется свободой ее воспитания от условных понятий окружающей светской и сословной среды. Ольга сохранила живую душу, природную естественность чувств и устремлений. Как бы инстинктом женского сердца она предугадывает “норму“ любви.

    Под влиянием пения Ольги у Ильи Ильича срываются слова сердечного признания. Так возникает завязка “Обломова“.

    героиня увлеклась и сама. Изображению взаимной симпатии Обломова и Ильинской посвящены, как уже говорилось, две центральные части романа, названные автором “поэмой любви“ (VIII, 385).

    Глубокое чувство, внушенное Ольгой, действительно пробудило Илью Ильича. Герой забывает свою лень, безразличие к собственной судьбе, строит планы “трудовой жизни“ вместе с Ольгой. “Встает он, — сообщает автор, — в семь часов, читает, носит куда-то книги. На лице ни сна, ни усталости, ни скуки. На нем появились даже краски, в глазах блеск, что-то вроде отваги или по крайней мере самоуверенности. Халата не видать на нем...“ (IV, 194—195).

    Воскресение героя не было тем не менее долгим. Всецело отдавшись поэзии взаимного чувства, Илья Ильич все реже вспоминает о сопряженных с ним практических обязанностях (постройка дома в Обломовке и т. д.), начинает тяготиться прозаическими гранями отношений, не чуждыми и самой любви, особенно накануне ее перехода в семейный союз. Еще больше мучают его сомнения, достоин ли он любви Ольги. Словом, героем вновь овладевают робость и неверие — теперь уже в любовь, как ранее в жизнь. Под благовидным предлогом он удаляется на Выборгскую сторону Петербурга, быт которой напоминает ему его родную Обломовку. В конце концов, женившись на своей квартирной хозяйке — простой женщине Агафье Пшеницыной, облик и характер которой во многом контрастны образу Ильинской, Обломов все более погружается в духовный сон, а вскоре засыпает и вечным.

    В последней части романа Гончаров изображает любовь Ольги и Андрея Штольца, призванную, по замыслу автора, явиться той “нормой“ любовно-семейного союза, который не дался Обломову.

     А. Добролюбова “Что такое обломовщина?“ (1859), появившейся сразу же вслед за романом и в сознании многих читателей с ним как бы сросшейся. Илья Ильич, утверждал Добролюбов, — жертва той общей для дворянских интеллигентов неспособности к активной деятельности, единству слова и дела, которые порождены их “внешним положением“ помещиков, живущих за счет подневольного труда. “Ясно, — писал критик, — что Обломов не тупая, апатическая натура, без стремлений и чувств, а человек чего-то ищущий, о чем-то думающий. Но гнусная привычка получать удовлетворение своих желаний не от собственных усилий, а от других, — развила в нем апатическую неподвижность и повергла его в жалкое состояние нравственного рабства“2“Обломова“, по мнению Добролюбова, заключалась не в нем самом и не в трагических закономерностях любви, но в “обломовщине“ как нравственно-психологических следствиях крепостного права, обрекающего дворянского героя на дряблость и отступничество при попытке воплотить свои идеалы в жизнь. Вместе с опубликованной годом ранее статьей Н. Г. Чернышевского “Русский человек на rendez-vous“ (1858) выступление Добролюбова было призвано вскрыть несостоятельность дворянского либерализма в деле решительного, революционного преобразования русского общества. И надо сказать, что эту мысль критик-демократ аргументировал в высшей степени убедительно.

    Прочтение “Обломова“ с позиций революционной демократии приносило тем не менее лишь частичный успех. Не учитывалось глубокое своеобразие миропонимания Гончарова, его отличие от добролюбовского. Многое в романе при этом подходе становилось непонятным. Почему бездеятельный Илья Ильич вызывает больше симпатий, чем хлопочущие с утра до ночи Судьбинский, Волков, Пенкин? Как мог Обломов вызвать глубокое чувство Ольги Ильинской? Случайны ли слова героини в конце произведения о “честном, верном сердце“ Обломова, которое он “невредимо пронес... сквозь жизнь“, о его “хрустальной, прозрачной душе“, делающей его “перлом в толпе“ (IV, 480, 481)? Как объяснить заметное авторское участие в судьбе героя?

    Неодномерность и противоречивость характера заглавного героя “Обломова“ объясняются прежде всего значительным углублением и даже изменением первоначального замысла романа, что почти не принималось во внимание исследователями. В произведении сплелись своего рода обширная “физиология“ барина и барства, с одной стороны, и глубокий анализ судьбы развитой, идеально настроенной личности в современном мире — с другой.

    Задуманный еще в рамках натуральной школы, “Обломов“ поначалу виделся автору обширной картиной жизни (нравов, идеалов и т. д.) русского дворянина-помещика от колыбели до могилы. От бытописательных произведений 40-х годов она должна была отличаться не столько приемами изображения, сколько эпической масштабностью и полнотой. Уже “Обыкновенная история“ показала, однако, что Гончаров, наследуя отдельные творческие принципы описательных жанров натуральной школы, в целом их художественную философию не принимал. Человек, в понимании писателя, далеко не исчерпывался, как это получалось у многих авторов 40-х годов, только окружающей его профессиональной, сословной, имущественной или этнографической “средой“. Вслед за Пушкиным, Лермонтовым, Гоголем Гончаров видел в нем широкое духовное начало, определенное не только эпохой, но и общеисторическими воздействиями, стремлениями и идеалами, “Высшей задачей искусства“, в том числе и собственного, писатель считал создание психологически разработанных, индивидуализированных типичных характеров непреходящего значения и интереса (VIII, 159). Эту задачу Гончаров в конечном счете поставил и в “Обломове“. К середине 50-х годов идея физиологического романа “Обломовщина“, но “Обломов“.

    Черты первоначального замысла и трактовки заглавного героя из окончательного текста романа, однако, не исчезли. В значительной степени они сохранились в созданной еще в 1849—1850 годах первой части произведения, несмотря на всю “чистку“, которой подверг ее Гончаров впоследствии.

    Основное внимание в статье Добролюбова было посвящено “обломовщине“, изображение которой сосредоточено также в первой части романа (глава “Сон Обломова“). Критик сумел блестяще вскрыть социальный и социально-психологический аспекты этого художественного понятия, вызвав признательные слова Гончарова. “Получаете ли Вы журналы? — писал он в 1859 году П. В. Анненкову. — Взгляните, пожалуйста, статью Добролюбова — об “Обломове“: мне кажется, об обломовщине — то есть о том, что она такое — уже сказать после этого ничего нельзя“.

    “Физиологические“ и социально-психологические черты “обломовщины“ тем не менее не лишают это понятие универсально-типологического“идеалы“) Гончаров воспроизводит не порознь, сводя в “один образ“ (УШ, 70) посредством проникающего всю картину “главного мотива“ — тишины и неподвижности, или “сна“, под “обаятельной властью“ которого пребывают равно и баре и мужики, господа и слуги, наконец, и сама здешняя природа. “Как все тихо... сонно в... деревеньках, составляющих этот участок“, — замечает автор в начале главы “Сон Обломова“, повторяя затем: “Тишина и невозмутимое спокойствие царствуют и в нравах людей в том краю...“; “та же глубокая тишина и мир лежали на полях...“ (IV, 107—108). Кульминации этот мотив достигает в сцене послеобеденного, “всепоглощающего, ничем непобедимого сна, истинного подобия смерти“ (IV, 116). В результате “обломовщина“ получает значение и одного из устойчивых общенациональных, а также всемирных способов жизни. Это, кстати, хорошо ощущал и Добролюбов, заметивший, что “обломовщина“ “служит ключом к разгадке многих явлений русской жизни“3.

    Для понимания обломовского типа жизни очень важны следующие слова романиста: “Плохо верили обломовцы... душевным тревогам; не принимали за жизнь круговорота вечных стремлений куда-то, к чему-то; боялись, как огня, увлечения страстей...“ (IV, 126).

    “обломовщины“ явился в творчестве Гончарова быт феодально-замкнутой, как бы остановившейся в историческом движении Японии, как он воспроизведен на страницах “Фрегата “Паллада“. В обоих случаях перед нами жизнь бездуховная, как бы позабывшая о неизменной человеческой потребности в духовном поиске, совершенстве и гармонии.

    Далеко не чуждый духовных запросов Илья Ильич не сумел противостоять духовно-неподвижной “обломовщине“. Но только ли он, по мысли романиста, виновен в этом? Что взамен предлагала герою современная действительность? В частности та, что олицетворена в жизни столично-городских Судьбинских — Волковых — Пенкиных?

    Рисуя быт последних, Гончаров в свою очередь интегрирует его в один из архетипов человеческого бытия. При видимой активности это не что иное, как жизнь-суета, безудержная погоня за мнимыми ценностями. По существу, это просто дурная противоположность патриархально-азиатского “покоя“, эдакая европеизированная “обломовщина“. Здесь духовные интересы, свобода и полнота человека забыты, преданы в угоду богатству, карьере, страстишкам самолюбия и тщеславия. Здесь личность в спою очередь “рассыпается, раздробляется“. Авторская оценка этой жизни сконцентрирована в сравнении ее с движением машины. К этой метафоре Гончаров обращался уже в “Обыкновенной истории“, к ней же прибегает во “Фрегате “Паллада“, затем и в “Обрыве“, изображая в равной мере бездуховное, в его глазах, существование Петра Адуева, буржуазной Англии или меркантильно-деляческого Шанхая, а также понятия “нигилиста“ Марка Волохова.

    Подлинным противоядием “обломовщине“ (патриархальной и новой) мог стать, по Гончарову, лишь “образ жизни“, в котором практические и общественные заботы человека подчинялись “вечным“ интересам его духовного и нравственного совершенствования.

    Итак, в современной действительности автор “Обломова“ различал в основном три типа человеческого существования: застойную “обломовщину“, жизнь-суету и, наконец, способ должный, идеальный, пребывающие в противоборстве между собою. От того или иного исхода этого противоборства в конечном счете и зависела счастливая или же, напротив, трагическая участь духовной личности в нынешнем мире. А также и в отражающем “скрытый механизм“ этого мира романе.

    “нормы“ в “Обломове“ выступает, как уже говорилось, Андрей Штольц. Критика 60-х годов отнеслась к “штольцевщине“ в целом отрицательно. Революционер Добролюбов находил, что “Штольц не дорос еще до идеала общественного русского деятеля4, в выступлениях “эстетической критики“ говорилось о рассудочности, сухости и эгоизме героя. Важно, однако, понять, почему задуманный в качестве гармонической личности Штольц творчески не стал адекватен замыслу.

    “Он, — говорится о герое, — беспрестанно в движении“ (IV, 167), и этот мотив чрезвычайно важен. Динамизм Штольца — отражение и воплощение того безустального “стремления вперед, достижения свыше предназначенной цели, при ежеминутной борьбе с обманчивыми надеждами, с мучительными преградами“ (I, 293), без которого, по убеждению романиста, человеку не одолеть косную силу (а порой и обаяние) обломовского сна и покоя. Движение — основной залог истинно человеческого существования. Не правы поэтому исследователи, упрекающие Гончарова в том, что он якобы не показал, сокрыл дело Штольца. Оно действительно выглядит малоконкретным: герой “участвует в какой-то компании“, осматривает “какие-то копи, какое-нибудь образцовое имение“ (IV, 167, 413). Но эта неопределенность для романиста нарочитая, сознательная. Благодаря ей в Штольце подчеркивается не тот или иной узкопрагматический интерес, но одухотворяющая его энергия, активность, с помощью которых он надеется обрести “последнее счастье человека“ (IV, 435) — “вечный“ союз с любимой женщиной, о котором тщетно мечтал Обломов.

    Здесь необходимо, сделав отступление, пояснить гончаровскую концепцию любви.

    В “трилогии“ писателя любовь занимает принципиально важное место. “Обыкновенная история“, “Обломов“, “Обрыв“ не только имеют любовные сюжеты, но и исследуют виды любви — ложные и истинные — в их различиях и противоборстве.

    Лизой (“Антигоной“). Однако и Лизавета Александровна, и Ольга Ильинская, и Адуев-младший, и Обломов единодушны в том, что любовь — “главное“ в жизни. Мнение это вполне разделяет и Штольц. Посвятив “много мыслительной работы“ “сердцу и его мудреным законам“, он “выработал себе убеждение, что любовь, с силою Архимедова рычага, движет миром; что в ней столько всеобщей неопровержимой истины и блага, сколько лжи и безобразия в ее непонимании и злоупотреблении“ (IV, 461).

    В последних словах отразилось одно из коренных убеждений Гончарова. “Вообще, — отмечал художник, — меня всюду поражал процесс разнообразного проявления страстей, т. е. любви, который, что бы ни говорили, имеет громадное влияние на судьбу — и людей и людских дел“ (VIII, 208—209). Показательна полемика Гончарова в этом вопросе с писателями-демократами Н. Г. Чернышевским, М. Е. Салтыковым-Щедриным. В своей диссертации “Эстетические отношения искусства к действительности“ Чернышевский выступил против обыкновения многих авторов “выставлять на первом плане любовь, когда дело идет… вовсе не о ней, а о других сторонах жизни“5. “Правду сказать, — отвечал автор “Обломова“, — я не понимаю этой тенденции “новых людей“ лишать роман и вообще всякое художественное произведение чувства любви и заменять его другими чувствами и страстями, когда и в самой жизни это чувство занимает так много места, что служит то мотивом, то содержанием, то целью почти всякого стремления, всякой деятельности...“6

    В гончаровском романе любовь испытывает и вместе с чем завершает формирование человека, особенно женщины. “Взгляд Ольги на жизнь... — сообщает писатель во второй части “Обломова“, — сделался еще яснее, определеннее...“ (IV, 275). С чувством к Илье Ильичу для простой женщины Агафьи Пшеницыной “навсегда осмыслилась и жизнь ее“ (IV, 502). Сам деятельный Штольц разобрался в себе и своих возможностях не ранее того, как полюбил Ольгу: “С него немного спала спесивая уверенность в своих силах... Ему становилось страшно“ (IV, 418).

    Любовь у Гончарова — важнейшее средство типизации. Герой “Обыкновенной истории“ был показан писателем в служебных, литературных и родственных отношениях и связях. Но, как проницательно заметил Белинский, “полное изображение характера молодого Адуева надо искать не здесь, а в его любовных похождениях7

    Любовной коллизией определена и форма гончаровского романа. Она выполняет в нем роль структурного центра, объединяющего и освещающего все иные компоненты. Называя, например, главу “Сон Обломова“ “увертюрой“ к “Обломову“, Гончаров в то же время считал всю первую бытописательную часть этого произведения лишь “введением, прологом к роману“8, “главную задачу“, “душу“ которого составляла “поэма любви“ (VIII, 285).

    В “трилогии“ Гончаров заявил себя даровитейшим вдохновенным исследователем и певцом любви. Ею мастерство в этой области не уступает тургеневскому и было признано уже современниками. При этом подчеркивалась редкая даже для прозы 50-х годов обстоятельность и скрупулезность гончаровских любовных историй и сцен. “Она, — говорил об Ольге Ильинской критик Н. Д. Ахшарумов, — проходит с ним (Обломовым. — В. Н. т. д. Давно никто не писал у нас об этом предмете так отчетливо и не вводил в такие микроскопические наблюдения над сердцем женщины, какими полна эта часть “Обломова“...“9.

    Высокое назначение, которое Гончаров отводил любви как в жизни, так и в художественном произведении, объясняется особой трактовкой этого чувства. В глазах писателя оно отнюдь не ограничивалось интимными интересами и личный счастьем любящих, но заключало потенциальные всеобъемлющие результаты. При верном ее понимании любовь, считал Гончаров, одухотворяет и гуманизирует нравственные, этические и даже социально-политические отношения окружающих Она становится средоточием и залогом добра, истины и справедливости. Любящий человек преображается в общественно полезного деятеля. Так, в лице Ольги Ильинской романисту виделась не только “страстно любящая жена“, но и “мать-созидательница и участница нравственной и общественной жизни целого счастливого поколения“ (IV, 468).

    Гончаровская философия любви имеет глубокие культурно-исторические корни. В ней преломилась мысль западноевропейского романтизма о любви как “космической силе, объединяющей в одно целое человека и природу, земное и небесное, конечное и бесконечное и раскрывающей истинное назначение человека“10. А также христианско-евангельское учение об очищающей и спасительной миссии любви в мире насилия и социальных антагонизмов. Для Гончарова немаловажен был и эстетический аспект любовной коллизии, по самой своей природе непреходящей и поэтому обеспечивающей долговременный интерес читателей.

    В русской литературе 50—60-х годов идея “всеобнимающей любви“ (Н. Некрасов) была далеко не чужда и революционно настроенным писателям. Однако в наибольшей степени она привлекала художников, уповавших на постепенное нравственное совершенствование человека и общества. Вот как отразилась она в одном из монологов заглавного героя драматической поэмы А. К. Толстого “Дон Жуан“ (1862):



    Которое, два сердца съединив,
    Стеною их от мира отделяет.
    Она меня роднила со вселенной.

    Всех дел великих первую причину.
    Через нее я понимал уж смутно
    Чудесный строй законов бытия.
    Явлений всех сокрытое начало.

    Раскинутые врозь по мирозданью,
    В другом я сердце вместе съединив,
    Сосредоточил бы их блеск блудящий,
    И сжатым светом ярко б озарил

    Я с ним одно бы целое составил,
    Одно звено той бесконечной цепи,
    Которая в связи со всей вселенной,
    Восходит вечно выше к божеству…

    “Обломове“ “образ жизни“ Штольца патриархальной и городской “обломовщине“, Гончаров тем самым сталкивает “нормальное“ понимание любви с ее в равной мере искаженными разновидностями. Чем же разрешается этот конфликт, предопределяющий, как говорилось, в конечном счете судьбу Обломова?

    В отличие от Ильи Ильича Штольц сумел заслужить прочное взаимное чувство Ольги, увенчивающееся семейным союзом героев. Они поселяются в Крыму, у дороги, как бы символизирующей связь природы с цивилизацией. Быт их лишен крайностей деревенской неподвижности и суетного городского делячества. Автор утверждает, что герои счастливы. Правда, в душе Ольги порой пробуждаются неудовлетворенность, тоска (“все тянет меня куда-то, я делаюсь ничем недовольна...“ — IV, 472). Но романист устами Штольца объясняет это состояние естественным для духовного человека стремлением “живого раздраженного ума... за житейские грани“, тоской по абсолюту (IV, 474).

    Глава 1
    1 2 3
    Глава 3: 1 2 3 4 5
    Глава 4
    Примечания
    Раздел сайта: