• Приглашаем посетить наш сайт
    Клюев (klyuev.lit-info.ru)
  • Недзвецкий. И. А. Гончаров-романист и художник. Глава 4.

    Глава 1
    Глава 2: 1 2 3
    Глава 3: 1 2 3 4 5
    Глава 4
    Примечания

    Глава IV

    Этот драматичный эпизод русских творческих связей прошлого века не стал пока предметом историко-литературного анализа, в данном случае, думается, объективно необходимого.

    Речь идет о ссоре между Гончаровым и Тургеневым в 1858—1860 годах, фактографическая сторона которой известна из свидетельств и воспоминаний П. В. Анненкова, А. В. Никитенко, Л. Н. Майкова1, по частично уцелевшей переписке ее участников2, наконец, из посвященной ей “Необыкновенной истории“, созданной в 1875—1878 годах. Ни мемуаристы, ни сам Гончаров не претендовали, однако, да и по понятным причинам не могли претендовать на всесторонний и объективный анализ события, предоставляя это будущему исследователю эпохи.

     А. Ляцкого3 и, в сущности, по сей день господствующим здесь оставался подход психологический или даже психопатологический. Конечно, и в его рамках были значительные отличия. Так, Б. М. Энгельгардт в своем обстоятельном комментарии к переписке Тургенева с Гончаровым времени конфликта4 не удовлетворился ссылками Ляцкого на “подозрительность и мнительность“ Гончарова, преобразившихся с годами в “страшную болезнь“, достойную “сострадания к охваченному ею человеку“5. Исследователь не только заново проследил все психологические перипетии события, но и уделил значительное внимание тем внешним обстоятельствам (неравенство условий для творческой работы у Гончарова и Тургенева, совпадение по времени публикаций этих авторов и т. д.), которые могли обострить авторское самолюбие и “крайнюю чувствительность“6 автора “Обрыва“. Энгельгардт сверх того допускал “фиксирование внимания Тургенева под влиянием гончаровских рассказов и чтения на тех или иных явлениях жизни“. “Несомненно, — замечал он, — что в связи с толками Гончарова о Райском Тургенев заинтересовался психологией художника и ввел Шубина в “Накануне“ как представителя искусства среди поклонников Елены“7

    В последнее время появились попытки осмыслить событие в свете некоторых нравственно-психологических особенностей тургеневской личности8. В этой связи напоминают о ничуть не менее сложных, чем с Гончаровым, отношениях Тургенева с Л. Толстым, Достоевским, А. Фетом и рядом других писателей-современников. Личные качества автора “Дворянского гнезда“, разумеется, не могли не влиять на развитие вспыхнувшего конфликта, усугубленного, в частности, непоследовательностью Тургенева, когда, в принципе отклоняя обвинение в “плагиате“, он тем не менее согласился “исключить из своего романа (“Дворянское гнездо“. — В. Н.) ...место, слишком живо напоминавшее одну из сцен в будущем романе Гончарова“9 и Гончарова — как в период приязни, так и во время вражды — покоились вообще (в отличие от связей Тургенева, скажем, с Л. Толстым или Фетом) не на личностных симпатиях или антипатиях. В строгом смысле слова Гончаров и Тургенев никогда не были друзьями. Первоосновой их взаимного интереса и неравнодушия друг к другу были и оставались собственно литература, насущные художественные задачи, ею решаемые. Это в данном случае важнейшее обстоятельство обязывает исследователя, не игнорируя субъективно-психологических аспектов события, уделить основное внимание его объективно-литературным, творческим предпосылкам. Ведь если перед нами конфликт действительно больших художников — а в этом сомневаться не приходится, — то в нем не могли не отразиться существенные потребности русского литературного процесса середины XIX века. Больше того, конфликт мог сам порождаться одной из таких потребностей. На наш взгляд, ею стала специфика формирующейся в эту пору романной формы, ее внутреннего “механизма“, если воспользоваться характерным термином Гончарова.

    Как всякое в известной степени закономерное явление, творческое столкновение Тургенева и Гончарова имело не только свою историю (в основном 1858—1860 годы), но и предысторию — 1855 год. Обратимся к последней.

    * * *

    “Еще с 1855 года я стал замечать какое-то усиленное внимание ко мне со стороны Тургенева“10“Необыкновенной истории“. И у нас нет оснований усомниться в истине сказанного. Убеждает уже указанное время.

    Именно на этом рубеже, ознаменованном началом всеобщего кризиса патриархально-сословных общественных связей, коренные задачи русской реалистической прозы впервые практически совпадают с жанром романа. Речь идет о форме, принципиально отличной от предшествующих ей синкретических разновидностей жанра — “романа в стихах“, романа-“поэмы“ или романа-драмы. Поиск ее структуры, ранее лишь подспудный, выходит на поверхность и идет сразу по нескольким направлениям. На основе собственной нравоописательной крестьянской повести (“Деревня“, “Антон Горемыка“), расширяя ее сюжетно и проблемно, конструирует свои романы из народной жизни Д. В. Григорович (“Проселочные дороги“, “Рыбаки“, “Переселенцы“), причем работу над последним из них писатель завершает как раз в 1855—1856 годах. Иным путем, но именно к роману упорно идет в это время А. Ф. Писемский, приступивший после завершения “Богатого жениха“ (1853) к работе над “Тысячью душ“. Считая себя прямым учеником Гоголя, Писемский тем не менее отказывается от универсализации — национальной и общечеловеческой — создаваемых характеров и сюжетов, обращая в романосозидающие пружины материально-практические интересы, страсти и столкновения рядовых современников как подлинных, с его точки зрения, представителей нового “века“. Наконец, и у Гончарова, уже в 40-е годы пришедшего к убеждению, что “только роман может охватывать жизнь и отражать человека“, подъем работы над замыслами “Обломова“ и “Обрыва“ приходится на 1855 год, что лишь отчасти объяснимо освобождением писателя от обязанностей секретаря кругосветной экспедиции на фрегате “Паллада“. Ведь и для Тургенева, в свою очередь властно вовлеченного в решение основной литературно-творческой задачи этих лет, тот же год ознаменовался надеждой, что он, пока лишь очеркист и повествователь, окажется способным “к чему-нибудь большому, спокойному“11“Рудин“, означавший рождение Тургенева как романиста, в чем, однако, сам автор этой, по его определению, “большой повести“ еще отнюдь не был уверен12.

    Напряженные раздумья над формой и структурой современного романа, в наибольшей степени соответствующих новому характеру общества, продолжают занимать Тургенева. И если, несколько ранее он пришел к выводу о непродуктивности для решения этой задачи опыта гоголевских “Мертвых душ“ (потому что “Мертвые души“ действительно поэма — пожалуй, эпическая, а мы говорим о романах“13) и невозможности перенести на русскую почву формы социального западноевропейского романа — “сандовского и диккенсовского“ (потому что если они и “примутся“, то не ранее того, как выскажутся “уже стихии нашей общественной жизни“14), то ныне подобный же скептицизм внушали ему перспективы, открываемые романом как Григоровича, так и Писемского. Ведь и в первом и во втором из них, по существу, не оставалось места для изображения ознаменовавшей кризисную эпоху сословно неограниченной, индивидуально развитой личности, которая или просто отсутствовала (у Григоровича), или же снижалась и даже дискредитировалась (у Писемского). Однако ни одно из этих решений не было в принципе приемлемо для автора “Рудина“.

    Сложнейшую литературно-творческую задачу эпохи предстояло разрешить едва ли не в одиночку. Тем, надо думать, неизбежнее внимание Тургенева должен был привлечь тот образец нового русского романа, который был представлен хорошо памятной писателю15 “Обыкновенной историей“ Гончарова. В самом деле, найденная ее автором форма положительно преодолевала “синкретизм“ русского романа 30-х годов, в ее основе лежали вполне национальные и вполне современные жанровые компоненты (любовная повесть и нравоописательные очерки), между которыми было достигнуто определенное единство, обусловленное общими для произведения генерализующими “мотивами“. Структура этого первого в русской литературе реалистического романа в строгом смысле понятия позволяла охватывать современную действительность с должной полнотой и вместе с тем дифференцированно — в сочетании интересов и идеалов развитой индивидуальности, с одной стороны, и требований общества — с другой, “поэзии“ бытия с его “прозой“. Думается, чем глубже проникал Тургенев, работая над неосуществленным замыслом романа “Два поколения“, а затем над “Рудиным“, ,в творческие решения романиста Гончарова, тем отчетливей становилась для него связующая его с автором “Обыкновенной истории“ однородность стремлений“16.

    Она-то и становится предпосылкой для перерастания светского знакомства писателей в общение литературно-творческое, для Тургенева особенно ценное той помощью, которой оно способствовало его самоопределению на новом пути. “Он, — вспоминал Гончаров, — искал часто бесед со мной... дорожил моими мнениями, прислушивался внимательно к моему разговору“17. И было к чему прислушаться: захваченный сызнова как “Обломовым“, так и “Обрывом“, Гончаров напряженно ищет в это время разрешения едва ли не важнейшего “узла“ обоих этих произведений — средства органично сочетать их “внутренний“ (психологический) уровень с уровнем “внешним“ — очерково-нравоописательным, по сравнению с “Обыкновенной историей“ значительно разросшимся. Острота этой проблемы была настолько велика, что в “Обрыве“ (а частично и в “Обломове“) она выносится на страницы произведения, дискутируется его героями, преображая этот роман, как указывалось выше, в акт самосознания формирующегося жанра. И не только в его гончаровской разновидности. По существу, Гончаров обнажал едва ли не центральную формообразующую проблему и “ задачу русского романа 50-х годов в целом, в том числе и будущего тургеневского. И быть может, никто так хорошо не сознавал этого обстоятельства в те годы, как именно Тургенев. Это и объясняет как его живейшее участие в гончаровских замыслах и планах (в особенности “Обрыва“), так и многократные пожелания поскорее их завершить. “...Не хочу и думать, —пишет Тургенев Гончарову, например, 11 ноября 1856 года из Парижа, — чтобы Вы положили свое золотое перо на полку, я готов Вам сказать, как Мирабо Сиэсу: “Le silence de m-e Gontcharoff est une calamité publique!“ «...» Я буду приставать к Вам с восклицаниями: “Обломова“! и 2-й (художественный) роман!“, пока Вы не кончите их...“18. Словом, если интерес Тургенева к Гончарову в середине 50-х годов и отмечен долей корысти, на что намекает автор “Необыкновенной истории“, то это корысть представителя русской литературы, озабоченного успешным преодолением ею вставших перед нею творческих проблем.

    В беседах, которые вели между собой в эту пору Гончаров и Тургенев, была заинтересована, впрочем, и вторая сторона. Сам Гончаров пояснял стремление поверять свои замыслы более всего Тургеневу лишь очень тонким критическим чутьем последнего. Но в роли проницательного критика Тургенева могли бы успешно заменить и В. П. Боткин, и А. В. Дружинин, и П. В. Анненков, к которому, заметим кстати, Гончаров и обратится после публикации “Обломова“ с просьбой написать о женских образах произведения. Тем не менее первым слушателем только что законченного “Обломова“ Гончаров предпочел иметь все же Тургенева (при чтении романа присутствовали также В. П. Боткин и А. Фет), для чего “с радостью“ проделал путь из Мариенбада в Париж. Эту внимательность к суду именно Тургенева (а не Григоровича или Писемского, к тому времени довольно опытных прозаиков) можно объяснить только одним: Гончаров провидел в своем младшем собеседнике потенциального и при этом типологически близкого ему романиста. Сознавал это автор “Обломова“ или нет, но уже в середине 50-х годов он обнаруживал у Тургенева как автора философски оснащенной любовной повести (“Дневник лишнего человека“, “Переписка“, “Затишье“, “Яков Пасынков“) и особого — опоэтизированного — очерка (“Записки охотника“) жанровые компоненты, аналогичные тем, на основе которых вырастал и его собственный роман. Следовательно, и гончаровский интерес к Тургеневу был в свою очередь естествен и творчески закономерен, способствуя литературному самосознанию творца “Обломова“.

    “Рудина“, а не некое литературное таровство руководило Гончаровым и в той встрече 1855 года, когда, по его словам, он “взял — да... вдруг и открыл ему (Тургеневу. — В. Н.) не только весь план будущего своего романа (“Обрыв“), но и пересказал все подробности, все готовые... на клочках программы сцены, детали...“19. И в тот момент этот своеобразный “обмен опытом“ принес Гончарову, подметившему “громадное впечатление“, сделанное рассказом на слушателя, лишь глубокое чувство удовлетворения, веры в себя.

    Итак, не чья-то корысть или злой умысел, но типологическое сродство жанровых поисков и близкое понимание задач, стоящих перед русским романом этой поры, — вот причины, сделавшие Тургенева и Гончарова в середине 50-х годов чем-то вроде литературных единомышленников. Они же в последнем счете ответственны и за трансформацию возникшей приязни через эти три года в устойчивую взаимную вражду.

    К этому времени стала, по существу, очевидной исчерпанность “крестьянского“ (“народного“) романа Григоровича. П. В. Анненкову, предсказывавшему такой исход еще в 1854 году в статье “По поводу романов и рассказов из простонародного быта“, нельзя отказать, и не разделяя его позицию, в значительной дальновидности. Ведь и в период его нового оживления в конце 60-х годов “народному“ роману (“Горнорабочие“ “Глумовы“, “Где лучше?“ Ф. Решетникова) не удалось подняться до общенационального художественного звучания. Судьбы данной формы вообще оставались под вопросом вплоть до начала “движения самих масс“ (В. Ленин), обнажившего и пробудившего в народном быте те общечеловеческие начала, на основе которых возникнет, например, роман А. М. Горького (“Мать“).

    Другой вид жанра — социально-бытовой роман А. Писемского — к 1858 году, когда в свет выходит “Тысяча душ“, достигает своей вершины, за которой вместе с тем обозначается и его содержательно-эстетический предел, предопределенный ограниченностью психологического начала и анализа, интереса к духовным запросам и устремлениям современной развитой личности вообще. Ни один из последующих романов Писемского не мог соперничать по общественно-художественному значению с произведениями Тургенева или Гончарова в том же роде.

    С завершением и публикацией “Обломова“, “Дворянского гнезда“, “Накануне“ именно их авторы оказываются на перевале 50—60-х годов во главе русского романного процесса.

    “Знамение времени“ (Н. Добролюбов), “капитальнейшая вещь“20 “Обломова“, но и той жанровой формы, которую это произведение реализовывало и представляло. Ибо лишь в ней, посредством ее “механизма“ оказалось возможным, как следует из смысловых акцентов похвал и Л. Толстого2122, сочетать интерес “временной“ с “невременным“, то есть остросовременный с общенациональным и всечеловеческим. Иными словами, только эта разновидность романа предлагала структуру, естественно (насколько органично — это другой вопрос, которого мы касались в главе о гончаровской художественности) сопрягавшую в себе историю и судьбу развитой личности наряду с картиной современного общества, психологию с “социологией“, бытие с бытом.

    Художественные достижения гончаровско-тургеневского романа 1858—1860 годов превращали эту форму в основной “капитал“ русской реалистической прозы со времени Гоголя и “натуральной школы“. Как Гончаров,, так и Тургенев обретают законные и равные права на роль “первенствующей фигуры в русской литературе“23 — главы ее нового периода. В этом плане им пока не угрожают ни Л. Толстой, создающий в эти годы повести и рассказы, ни Достоевский, только что вернувшийся с каторги и как бы заново нащупывающий свой самобытный творческий путь. С тем большей неумолимостью сложившаяся ситуация обрекает на соперничество-столкновение их самих как наиболее близких друг другу и “по роду сочинений“24

    Любое соперничество чревато страстями, и спор Гончарова с Тургеневым за первенство, от исхода которого для одного из них зависело, как ему представлялось, дело всей жизни25, не был исключением. В 1858 году, познакомившись в изустном чтении с “Дворянским гнездом“ и сразу же поняв, как и тургеневский кружок, его художественную значительность, Гончаров иначе, чем тремя годами раньше, преувеличенно, хотя и абсолютно искренне, оценивает результат “громадного впечатления“, произведенного на Тургенева планом и подробностями романа “Обрыв“. То есть замысла, с которым его автор в особенности связывал закрепление своего преимущества в области ведущего жанра русской прозы 50-х годов. Ведь за плечами Гончарова были уже “Обыкновенная история“ с ее неслыханным успехом26, готовый к печати “Обломов“, большой фрагмент из которого (“Сон Обломова“) был единодушно принят читателями и критикой еще в 1849 году, когда будущий автор “Рудина“ еще не обнаруживал данных романиста. Теперь Гончаров без обиняков квалифицирует итоги “впечатлительности“27 Тургенева в 1855 году как намеренное литературное заимствование: “Я остался (после чтения “Дворянского гнезда“ на квартире Тургенева. —  Н.) и сказал Тургеневу прямо, что прослушанная мною повесть есть не что иное, как слепок с моего романа“28.

    После выхода в свет “Накануне“ Гончаров повторяет свое обвинение Тургеневу публично, ссора доходит до кульминации, едва не вылившейся в поединок. Вмешательством “третейского суда“ (П. В. Анненков, А. В. Дружинин, С. С. Дудышкин, А. В. Никитенко), состоявшегося в присутствии Тургенева и Гончарова 29 марта 1860 года, она была формально погашена, но отношения соперников возобновились лишь спустя четыре года (на похоронах Дружинина) по инициативе Тургенева и никогда уже не имели первоначальной симпатии и доверчивости. Затаенная взаимная неприязнь сопутствовала Гончарову и Тургеневу до конца их дней, окрашивая собой и самый неугасший интерес к творчеству друг друга.

    Вышесказанное, однако, не избавляет, но именно обязывает историков литературы дать определенный и по возможности точный ответ на вопрос: отразилось ли знакомство Тургенева с замыслом и деталями будущего “Обрыва“ на его дальнейшей работе в качестве романиста? Ведь априорно игнорируя такую возможность, мы исходим из ложной посылки, что литератор творит в изоляции и никакого взаимодействия между художниками не существует. Между тем Гоголь был обязан Пушкину сюжетами “Ревизора“ и “Мертвых душ“, ранний Тургенев пользуется гоголевскими приемами, молодой Л. Толстой в “Рубке леса“ группирует солдат в духе очеркистов “натуральной школы“ по “разрядам“, наконец, и Гончаров возводит Веру и Марфиньку из “Обрыва“ к пушкинским Татьяне и Ольге...

    Есть все основания утверждать: автор “Дворянского гнезда“, “Накануне“, “Отцов и детей“ испытал несомненное и плодотворное для него влияние не только гончаровских рассказов из “Обрыва“, но и гончаровского романа в целом. Влияние это, однако, не вело ни к эпигонству, ибо названным произведениям Тургенева свойственна глубочайшая оригинальность29 эксперты — члены “третейского суда“ — сочли возможным констатировать наличие в романах Гончарова и Тургенева лишь “несколько схожих положений“ и совпадений “в некоторых мыслях и выражениях“30. В свою очередь сам “обвинитель“ приводит в “Необыкновенной истории“, по существу, также примеры сходства, а не заимствования в строгом смысле слова. “У меня, — говорит он, — бабушка, у него тетка, две сестры, племянницы, Лаврецкий, схожий характером с Райским... свидание в саду и прочее. «...» У меня бабушка достает старую книгу — и у него старая книга на столе «...» У меня верующая Вера, и у него религиозная Лиза, с которой он не знал, как кончить, и заключил ее в монастырь“31.

    Само по себе сходство еще не доказательство влияния, Как справедливо заметил сам Гончаров в конце “Необыкновенной истории“, “авторы всех литератур беспрестанно сходятся в идеях, как же тут разобрать и разграничить?“32 И все же наш случай особый.

    В 1855 году Тургенев, встречаясь с Гончаровым, выслушивал рассказы не просто даровитого, но, подчеркнем это еще раз, и родственного себе художника. Более чем естественно поэтому, что сильные впечатления от этих вдохновенных импровизаций, оседая в подсознании Тургенева, невольно и непреднамеренно преломлялись спустя какое-то время в системе персонажей, компоновке той или иной сцены и т. п. его собственных художественных работ. Порой это приводило к ощутимому параллелизму с услышанным, как это случилось со сценой объяснения Лизы Калитиной с Марфой Тимофеевной (“Дворянское гнездо“), аналогичной свиданию Веры с Татьяной Марковной после “падения“ Веры в “Обрыве“. Сцену эту Тургенев из рукописи “Дворянского гнезда“ изъял. Другие, менее заметные “следы“ некоторых ситуаций и персонажей “Обрыва“ в первых романах Тургенева можно, по-видимому, отыскать при особом рвении к этой задаче.

    “Дворянского гнезда“. Однако пафос этого влияния (следовательно, и главный результат) заключается, на наш взгляд, все же не в частных “реминисценциях“ или перекличках, сколько бы их ни было, а имеет структурообразующий характер. Гончаров, упорно размышлявший над формой нового русского романа уже с середины 40-х годов, не только раньше Тургенева задумался над проблемой объединения бытописательных начал произведения с универсально-бытийными. Он ранее Тургенева (именно к началу 50-х годов) нашел и одно из принципиальных ее решений. Это обстоятельство и сделало его опыт объективно необходимым для Тургенева-романиста.

    Каково же это решение? Поставим вопрос иначе: чем в особенности дорожил в своем романе (и не только в “Обрыве“) Гончаров?

    “обстановкой“, то есть не теми яркими и сочными картинами русских нравов и быта, которые вызывали неизменные похвалы критиков. Ведь, согласно писателю, идеи его “Обрыва“ не пострадали бы, воплотясъ на почве и иных, даже иностранных, нравов, например, французских или немецких33“если бы он (Тургенев. — В. Н.) взял содержание, тогда бы ничего“ (VIII, 344).

    Из всех компонентов “Обрыва“ (“трилогии“) наибольшую ценность представлял, в глазах Гончарова, тот, который он называл поэзией или поэтическими мотивами. Ведь именно они, по его убеждению, заключали не только “лучшие места“, но и “сок романа“34. “Нет, Софья Александровна, — возражает Гончаров С. А. Никитенко в письме от 28 июня / 10 июля 1860 года, — не зернышко взял он (Тургенев. —  Н.“ (VIII, 344). Помимо перечисленных к подобным мотивам писатель причислял также “отношение старых поколений к новым“, то есть коллизию отцов и детей, “падение“ Веры, сибирский вариант ее судьбы и др.

    Всех их объединяет одна принципиальная особенность, о которой в общих чертах было сказано в главе о гончаровском кодексе художественности. Это непосредственная соотнесенность не с “временными“, но с “вечными“, универсально человеческими ситуациями, стремлениями и гранями жизни. Исключительное внимание Гончарова к поэтическим мотивам объясняется их одновременно и эстетизирующей и формообразующей функцией у автора “Обрыва“. Проникая и одухотворяя собой бытописательную, вообще локально-преходящую сторону гончаровского романа, поэзия позволяла до известной степени содержательно уравнять ее со стороной духовно-психологической, обеспечивая тем самым необходимое структурно-жанровое единство созданной писателем эпической формы, Без поэтических мотивов гончаровский роман, таким образом, просто не мог бы существовать.

    Этому-то “механизму“ романообразования и мог учиться у своего более опытного в данном отношении современника Тургенев. К середине 50-х годов автор “Записок охотника“, “Затишья“ самостоятельно разработал ряд приемов реалистической поэтизации изображаемого, в частности посредством пейзажной оркестровки, повествовательного лиризма, а также образов любви, мотивов искусства, молодости, несбывающихся надежд и упований. Однако для романа с его несоизмеримо более обширным захватом реального, удручающего прямой пошлостью общественного быта, всего это было явно недостаточно. Проблему предстояло решать заново. Вопрос об источниках и ресурсах новой поэзии приобретал огромную актуальность и. осознавался как основное условие состоятельности, гончаровско-тургеневского романа в целом.

    Это с драматической остротой и обнажил конфликт между творцами данной формы. Он не обошелся, как известно, без мнительных преувеличений со стороны автора “Необыкновенной истории“. Однако не мнительность и не зависть к более оперативному “сопернику“ питали суровое обвинение в адрес Тургенева, но сознание автором “Обломова“ своего приоритета в создании структуры русского реалистического романа 50-х годов.

    “Обрыва“ на романы Тургенева, Гончаров допускает их непреднамеренный характер. Автор “Дворянского гнезда“ со своей стороны публично признает известное влияние на него старшего соратника. Возникший инцидент наверняка удалось бы погасить в этом случае в момент, когда авторское самолюбие еще не успело превратить его в развивающийся по своим законам психологический феномен. Произошло, однако, иначе. В период первых объяснений Гончарову изменило столь свойственное ему великодушие, а Тургеневу недостало должного мужества. На запальчивость “обвинителя“ автор “Дворянского гнезда“ ответил переводом сверхделикатного по самой его сути дела почти в официальное русло (“третейский суд“35), что, оскорбив Гончарова, исключило возможность решения литературно-творческого в его истоках конфликта на адекватной же творческой .основе. Не видя и позднее готовности современников восстановить очевидную в его глазах истину, Гончаров до конца своих дней жил с ощущением попранной справедливости. Отсюда его упование в “Необыкновенной истории“ на будущих историков русской беллетристики. Наш долг не игнорировать его. Ведь если “Дворянское гнездо“, “Накануне“, “Отцы и дети“, “Дым“ и не произошли, как полагал охваченный болезненной подозрительностью Гончаров, из первоначального плана “Обрыва“, то и этот план, и гончаровский роман в целом несомненно облегчили становление и быстрый рост Тургенева-романиста. А это позволяет говорить и о гончаровской школе Тургенева.

    Итак, основой взаимоотношений Гончарова и Тургенева как в период приязни между писателями, так и во время вражды была литературно-творческая проблема, имя которой структурно-жанровое единство романа 50-х годов. Обнажая ее, конфликт писателей вместе с тем освещал и ту степень диалектики, с которой данная проблема была решена в гончаровско-тургеневском романе. “Все, — писал Гончаров во “Фрегате “Паллада“, — находило почетное место в моей фантазии; все поступало в капитал тех материалов, из которых слагается нежная, высокая артистическая сторона жизни“ (П, 110. Курсив мой. — В. Н.“поэзии“ бытия, сквозь призму которой воспринимает и саму его прозу. Непреодоленное в нем противоречие между социально-бытовой (проза) и духовно-психологической (поэзия) сторонами и началами действительности будет окончательно “снято“ лишь в эпосе Л. Толстого и Достоевского, что и позволит ему “захватить все“, “перекрыть все вопросы“. Но ведь и этот эпос мог состояться не ранее того, как усвоил опыт гончаровско-тургеневского романа 50-х годов. Вот почему вопрос о приоритете в создании этой формы, лейтмотивом прошедший через конфликт Гончарова с Тургеневым, в историко-литературном смысле далеко не праздный.

    Немалая заслуга в изучении и популяризации наследия И. А. Гончарова вслед за старшим поколением зарубежных славистов, прежде всего европейских и североамериканских, ранее других обратившихся к произведениям “мастера русского романа“ (А. Мазон), принадлежит их молодым коллегам, ряды которых пополнились в последнее время и представителями Африки, стран Ближнего и Дальнего Востока*35.

    Непосредственнее становятся контакты и международное сотрудничество гончарововедов, избавляясь от встречавшихся в недавнюю пору попыток подменить строго научный спор и взаимообогащающий обмен новыми разысканиями, гипотезами и концепциями, идеологической конфронтацией на литературном материале. Публикация в советском академическом журнале дискуссионной статьи немецкого исследователя П. Тиргена (ФРГ) “Обломов как человек-обломок“ (Русская литература. 1990. № 3) знаменует, думается, утверждающуюся норму взаимоотношений литературоведческих изданий разных стран.

     Сечкарева и П. Тиргена) объединить усилия исследователей Гончарова, скажем, в рамках международного Гончаровского общества, а также регулярных международных гончаровских конференций. Кстати, первый интернациональный научный гончаровский форум, собравший около сорока докладчиков из стран Европы, США, Японии, Китая, успешно прошел в 1991 году в Германии (г. Бамберг). Следующим местом встречи гончарововедов мог бы стать родной город писателя Ульяновск-Симбирск, располагающий для этого необходимыми культурными и научными возможностями. Одно-два пожелания в связи с этой перспективой.

    Как известно, книги имеют собственную судьбу. Так, из трех романов Гончарова наибольшая известность выпала на долю центрального из них — “Обломова“. Многие из зарубежных исследователей и читателей усматривали в заглавном герое этого произведения средоточие русского национального характера. Это, разумеется, их право. Как бы велик ни был, однако, вполне обоснованный интерес к “Обломову“, он не должен преуменьшать наше внимание к двум другим “частям“ гончаровской “трилогии“: “Обыкновенной истории“ и “Обрыву“. Совершенные в качестве явлений искусства, оба эти произведения в свою очередь остаются для нас подлинной школой жизни — жизни личной и общественной. Что же касается “Обрыва“, то в этом любимом “детище“ писателя, сверх того, наиболее полно отразилась и гончаровская “философия истории“, стержневой проблемой которой была судьба духовности и морали в век позитивизма и нигилизма. То есть вопрос, более чем актуальный и по сей день.

    “Фрегат “Паллада“. Воссоздавая в этом “путешествии“ “развивающуюся картину мира“ в середине прошлого столетия, писатель вместе с тем предлагал будущим поколениям и свое понимание единства человечества, тех “норм“, которые способны обеспечить подлинно гуманный и взаимообогащающий межнациональный и межконтинентальный союз народов. Всесторонне рассмотреть их еще предстоит.

    ...Грядущим исследователям Гончарова не будут, хочу надеяться, мешать идеологические предубеждения и разного рода заскорузлые догмы, которыми столь усердно потчевали людей моего поколения. В этом залог того, что наследие одного из наших “вечных спутников“ (Д. Мережковский) будет наконец освоено и обогатит нас в меру, равную его подлинному художественному и гуманистическому величию.

    Глава 1
    1 2 3
    Глава 3: 1 2 3 4 5
    Глава 4
    Примечания