• Приглашаем посетить наш сайт
    Пришвин (prishvin.lit-info.ru)
  • Отрадин. Гончаров в юбилейной литературе 1912 года: Обзор.

    Отрадин М. В. Гончаров в юбилейной литературе 1912 года: Обзор // И. А. Гончаров. Новые материалы и исследования. — М.: ИМЛИ РАН; Наследие, 2000. — С. 639—671. — (Лит. наследство; Т. 102).


    ГОНЧАРОВ В ЮБИЛЕЙНОЙ ЛИТЕРАТУРЕ

    Обзор М. В. Отрадина

    В 1912 г. отмечалось столетие со дня рождения Гончарова. А годом раньше, в 1911-м, исполнялось двадцать лет со дня его смерти. Естественно, что в юбилейных публикациях часто ставился вопрос: что сделала за эти два десятилетия критика и историко-литературная наука для изучения жизни и творчества автора “Обломова”. В большинстве случаев вывод делался малоутешительный: “Новейшая критика говорила о нем лишь при случае <...> наука <...> не ввела его в круг своих изысканий” (Н. Котляревский)1, “литература о Гончарове бедна, как литература о третьестепенном писателе” (А. Измайлов)2“мы его еще совсем не знаем” (Б. Эйхенбаум)3. “... Далеко не все вопросы, связанные с жизнью и творчеством этого замечательного литературного деятеля, — писал В. Е. Евгеньев-Максимов, — с достаточной полнотою выяснены и освещены”4.

    “Загадочный писатель” — такой заголовок был в ходу в юбилейном году.

    Авторы некоторых юбилейных заметок давали объяснение такому положению дел: “как писатель Гончаров был забыт еще при жизни (С. Яхонтов)5, “теперь Гончарова мало читают и еще меньше любят” (П. Медведев)6“интерес к изучению Гончарова остыл, и подогреть его не мог даже юбилей художника (В. Кранихфельд)7.

    Высказывались и прямо противоположные суждения о связи Гончарова с современностью, об отношении к нему читателей. “Гончаров не умер, — писала Т. Ганжулевич, — он среди нас в своих творениях”8. — “Гончаров еще не отжил, — сказано в одной из юбилейных статей. — Он ближе многих и многих нашей современности”9.

    Е. Ляцкий охлаждение русского читателя к Гончарову считал явлением временным и объяснял его характером творчества писателя. “Именно его сочинения таковы, — писал исследователь, — что от них нужно отойти на некоторое расстояние, чтобы разглядеть все особенности изображаемых в них широких картин, притом с наиболее положительной и выгодной для них стороны. Для этой цели Гончарова нужно было забыть... И потом снова вспомнить, чтобы непредубежденным глазом всмотреться в черты его творческого облика и представить его в натуральную величину...”10.

    О том, что Гончарова пора “вспомнить”, время от времени напоминали критики. Так, еще в одной из последних прижизненных работ о Гончарове (1890) Д. С. Мережковский заметил: “Время оценки давно уже наступило, а сделано в этом отношении чрезвычайно мало”11.

    он виделся русскому сознанию, когда его романы перестали восприниматься как “злоба дня”? И когда именно стало ясно, что перехлесты в оценках и выводах, имевшие место в рецензиях на его последний роман — “Обрыв”, не могут стать основой для итоговых характеристик и обобщений?

    Трезво оценивая результаты, достигнутые в изучении Гончарова за прошедшее после смерти писателя двадцатилетие, А. Измайлов признал: “Оно внесло несколько несомненных поправок в биографию и характеристику Гончарова”12. За это время вышли три издания собраний его сочинений. Были опубликованы некоторые ранее не печатавшиеся произведения, отрывки из романов, не вошедшие в окончательные редакции, часть цензорских отзывов, письма разных лет; появился ряд воспоминаний о писателе13. В 1892 г. в известной статье «Гончаров и его “Обломов”» Иннокентий Анненский заметил: “Гончаров унес в могилу большую часть нитей от своего творчества <...> Писем его нет, на признания он был сдержан”14. Последовавшие затем публикации и должны были дать читателям и исследователям хотя бы часть нитей к его творчеству.

     г., в канун юбилея, один из самых упорных собирателей гончаровских материалов М. Ф. Суперанский обратился с письмом к читателям “Исторического вестника”, в котором была такая просьба: “Работая над биографией И. А. Гончарова, которую надеюсь издать ко дню столетнего юбилея со дня его рождения <...> обращаюсь ко всем лицам, имеющим у себя какие-либо неопубликованные сведения о покойном писателе <...> с просьбою сообщить мне такие сведения”15. К этому времени Суперанский уже получил известность в кругу историков литературы как автор ряда ценных публикаций, посвященных Гончарову. Он описал “Летописец”, который велся в семье Гончаровых, ввел в научный оборот “Автобиографию” писателя 1867 г., опубликовал ряд писем Гончарова и к нему. Суперанский поддерживал связи со многими людьми, знавшими Гончарова. Некоторых из них ему удалось убедить написать воспоминания о писателе (Е. А. Гончарова, М. В. Кирмалов, В. М. Чегодаева)16.

    Работы Суперанского о Гончарове имеют биографический характер. Исследователь был убежден, что в случае с автором “Обломова” этот биографический этап в изучении творческого наследия крайне важен. “Собственная личность писателя, — писал Суперанский, — его психология и жизнь, и — говоря словами Тэна — среда и исторический момент составляют главное содержание произведений Гончарова”17.

    Суперанский был членом симбирской Архивной комиссии, которая возглавляла подготовку и проведение юбилейных мероприятий на родине писателя. Усилиями членов комиссии к юбилею Гончарова был собран материал, посвященный его жизни и творчеству18. Этот материал и ход юбилейных торжеств нашли отражение в двух изданиях19.

     Мазона. Документы, опубликованные этим исследователем, касались увольнения Гончарова из Московского коммерческого училища, поступления на службу в Департамент внешней торговли, пребывания его в Сибири в 1854—1855 гг., истории первых литературных опытов, цензорской деятельности, участия в газете А. А. Краевского “Голос”, пребывания за границей и некоторых других вопросов жизни и творчества писателя20.

    Особое значение для дальнейшего изучения Гончарова имели появившиеся в период подготовки и в год самого юбилея публикации писем писателя. Самая значительная из них — письма Гончарова, вошедшие в 4-й том издания “М. М. Стасюлевич и его современники в их переписке” (1912)21.

    Как известно, сам Гончаров в статье “Нарушение воли” (1889) наложил запрет на печатанье своих писем. “Пусть письма мои остаются собственностью тех, кому они писаны, и не переходят в другие руки, а потом предадутся уничтожению”, — такова была “последняя воля” писателя22.

    Каждому из публикаторов гончаровских писем приходилось заново решать эту проблему и находить свое оправдание очередного нарушения его запрета. Единодушия в определении границы дозволенного нарушения у публикаторов и исследователей Гончарова не было. Так, Е. Ляцкий считал, что “будь жив Гончаров, он счел бы по меньшей мере медвежьей услугой” напечатание его писем к П. А. Валуеву23, в которых, по мнению исследователя, читатели могут обнаружить “приторную любезность, доходившую до льстивости, до низкопоклонства, и уклончивую мягкость критических замечаний, готовую перейти границу самого великосветского лицемерия”24.

     Лемке мотивировал обнародование писем Гончарова необходимостью разрушить в сознании читателей ложный образ автора “Обломова”. Суд “русского общества” над Гончаровым, по его мнению, “делался и произносился уже неоднократно и притом не в его пользу”; “Иван Александрович, — писал Лемке, — признан сухим, черствым эгоистом, уравновешенным педантом, мелочным рабом своих капризов и т. п. Таков Гончаров в представлении большинства современного нам общества”25.

    Какие суждения о Гончарове имел или мог иметь в виду Лемке? Какой образ Гончарова-писателя создавался в работах и воспоминаниях о нем, появившихся после его смерти?

    В статье, появившейся в год смерти писателя, М. Протопопов писал: “Гончаров объективен как художник и равнодушен как мыслитель и человек”. Суть жизненных воззрений романиста, которые критик назвал “философией положительных и благоразумных людей”, была передана так: “Поменьше романтизма и побольше практичности и деловитости”, “не об идеалах, а о нормах следует заботиться”26.

    Ю. Говоруха-Отрок, к этому времени уже пришедший к идеям почвенничества, в статье 1892 г. так охарактеризовал автора “Обломова”: «Он был доктринер-западник, но западник довольно узкий <...> своим романтизмом — понимая это слово в очень широком значении — европейская цивилизация прошла мимо Гончарова <...> “Гамлетовские вопросы” не коснулись его»27.

    Из издания в издание книги А. Скабичевского “История новейшей русской литературы” переходила фраза, которой критик “заклеймил” романиста: “Гончаров <...> в качестве мыслителя остался все тем же бюрократическим оппортунистом и средневековым дуалистом”28.

     Г. Короленко в юбилейной статье, основываясь явно больше на молве, чем на документах (к этому времени была опубликована часть цензорских отзывов Гончарова), написал крайне резко и несправедливо: “...между тем как С. Т. Аксаков, например, все-таки боролся за литературу, цензору Никитенку литература действительно кое-чем обязана, — Гончаров был самым исполнительным и робким чиновником”29.

    В. Кранихфельд писал: “Угодничество перед начальством на службе, в цензурном комитете, даже тогда, когда приходится поступаться своей совестью; уступчивость в частной жизни и благодушное, подслащенное наивным оптимизмом “постепеновство” в жизни общественной, — вот упрощенный рисунок обывательской физиономии Гончарова”30.

    В получившей широкую известность книге “История русской общественной мысли” Р. И. Иванов-Разумник сделал категоричный вывод о том, что герои Гончарова “мещане”, то есть люди обыденных интересов, и что “между ним и его мещанскими героями можно с уверенностью поставить знак равенства”, что “сам он такой же мещанин, как Адуев, Штольц и Тушин вместе взятые”31.

    О том, что “Обыкновенная история” “польстила требованию <...> морального мещанства”, в свое время писал еще Аполлон Григорьев32. Но именно после книги Иванова-Разумника эта характеристика укрепилась в сознании некоторых критиков. “Идея, — писал о Гончарове в юбилейной статье А. Измайлов, — которая обобщает весь жизненный путь его, есть тусклая и теплохладная идея, не возбуждающая к жизни, но осаживающая и ограничивающая жизнь”33.

    “Говорить о его мещанстве или, как выражались в его время, о его “филистерстве” значило бы ломиться в открытые двери”, — писал о Гончарове А. Ачкасов34.

    Мысль о заземленности, обыденности устремлений Гончарова-писателя стала к 1912 г. привычной и даже расхожей. Автор “Обломова” “не задавался отвлеченными, мировыми “проклятыми вопросами”35, у него нет “постановки широких обобщающих проблем жизни и духа”36, — суждения такого типа присутствуют в целом ряде юбилейных статей. Только популярностью тезиса о мещанстве Гончарова можно объяснить то, что наиболее трезвым и объективным исследователям приходилось доказывать казалось бы самоочевидное для любого внимательного читателя: “интеллектуальные интересы играли в его жизни выдающуюся роль”37.

    Стремление дать яркий и понятный психологический образ Гончарова, даже если автор статьи не сводил дело к “мещанству” романиста, обычно вело к упрощениям и натяжкам. Так, Л. Войтоловский, говоря о “духовной личности” Гончарова, увидел суть ее в ее “двойственности” и объяснил все “гамлетизмом” писателя. Для этого критика автор “Обломова” и “Обрыва” — “Гамлет до сокровеннейших изгибов души”; “Под конец жизни, — замечает Л. Войтоловский, — он подобно Гамлету даже притворялся сумасшедшим”38.

     Лемке. В какой степени его надежды на то, что публикация писем Гончарова откроет глаза русским читателям, оправдались? Мнение рецензентов, откликнувшихся на выход четвертого тома издания “М. М. Стасюлевич и егр современники <...>” было единодушным: эти письма имеют громадное значение для понимания Гончарова. “Такого полного выявления души, — писал Р. Иванов-Разумник, — <...> до сих пор еще не было среди гончаровских материалов”39. Но Иванов-Разумник воспринял эти письма как подтверждение своей идеи о “мещанстве” Гончарова. “И весь ужас этой жизни и этой смерти, — писал он, — в трагедии двойного мещанства, внутреннего и внешнего, — в их стремлении замкнуться от мира в узкой скорлупе одинокой личности”40.

    Но если для Иванова-Разумника публикация писем, так сказать, закрывала проблему Гончарова, то для многих его современников, напротив, появление этих писем в печати эту проблему как раз обозначило, сделало актуальной. Так, Б. Эйхенбаум писал, что эти письма открывают “перед нами совсем не ту натуру, которую мы привыкли представлять себе под именем И. А. Гончарова”41.

    Юмор, готовность посмеяться прежде всего над собой — это отмеченное авторами рецензий качество автора писем “не рифмовалось” с образом филистера и педанта. “Его обстоятельные, откровенные письма, — писал Л. Слонимский, — проникнутые добродушным юмором, иногда с примесью язвительной иронии, дают чрезвычайно интересный материал для характеристики его личности и творчества”42.

    В письмах Гончарова было много и мучительных, горьких признаний. Так, в письме от 13/25 июня 1868 г. есть такие строки: “Природа мне дала тонкие и чуткие нервы (откуда и та страшная впечатлительность и страстность всей натуры): этого никто никогда не понимал <...> Меня дразнили, принимая или за полубешенную собаку, за полудикого человека, гнали, травили, как зверя, думая, Бог знает что, и не умея решить, что я такое!.. Понятно, что я ничего не делал, не писал, а мучался внутренне, в ужасе сам от того, что не умею этого объяснить и растолковать!.. я больной, загнанный, затравленный, не понятый никем и нещадно оскорбляемый самыми близкими мне людьми, даже женщинами, всего более ими, кому я посвятил так много жизни и пера”. Приведя эти строки, Б. Эйхенбаум замечает: “Одна эта цитата требует целого исследования”; “эти интересные письма, — заключает критик, — <...> несомненно вызовут ряд новых работ о Гончарове и попутно возбудят много новых историко-литературных и психологических вопросов”43.

    источникам: переписке, дневникам, воспоминаниям, всяческим материалам, которые позволяли проследить связь писателя с его временем. Работы биографического плана необходимы, когда речь идет о личности художника, о его мировоззрении, его жизненном опыте. Но биографический ракурс часто оказывается слишком узким, если исследователь пытается прояснить генезис сюжетов и образов, созданных писателем.

    С традицией культурно-исторической школы была связана научная деятельность Е. А. Ляцкого. В 1912 г. вышло второе, переработанное и дополненное издание его книги “Гончаров. Жизнь, личность, творчество. Критико-биографические очерки” (первое издание ее появилось в 1904 г.)44. Во многих юбилейных статьях эта книга называлась как главный, наиболее значительный вклад историко-литературной науки в изучение Гончарова.

    Главное усилие Ляцкого направлено на то, чтобы разгадать “характер” Гончарова, ибо в характере писателя, “в нем единственно”, исследователь видит “ключ к разгадке его творчества”45.

    Читая книгу Ляцкого, надо помнить о цели, которую он себе поставил в изучении Гончарова: “...раскрыть доступные анализу внутренние стороны его нравственного облика”46“биографический элемент” в творчестве писателя. Он пишет: “Мы постараемся сосредоточить преимущественное внимание на тех чертах его сочинений, которые носят, по нашему мнению, автобиографический характер” (с. 57).

    Основная методологическая посылка Ляцкого такова: “Процесс художественного изображения жизни неизменно совершается по одному из двух путей, совпадающих с теми путями, которые известны в психологии под именем объективного или субъективного методов”; этот “психологический принцип” признается единственно верным, отвечающим научным требованиям (с. 51—52).

    Объективный художник — тот, кто “наблюдает <...> явления жизни во вне”, стремится дать “яркое и выпуклое изображение предмета в его сущности”, для субъективного же художника главное — выразить свое “я”, для него внешний мир лишь «сумма внешних условий, среди которых с возможною полнотой и определенностью выражается его “я”» (с. 52, 53).

    Гончаров для Ляцкого — “один из наиболее субъективных писателей, для которого раскрытие своего “я” было важнее изображения самых животрепещущих и интересных моментов современной ему общественной жизни” (с. 53—54).

    Очевидно, что объективность и субъективность Ляцкий понимает иначе, чем критики XIX в., писавшие о Гончарове. Для них объективность — это беспристрастие, умение показать различные стороны явления, отсутствие прямых авторских оценок. Книга Ляцкого полемична по отношению к традиционной точке зрения, формирование которой начали еще Белинский и Добролюбов и согласно которой автор “Обломова” — один из самых объективных писателей. И если, например, И. Анненский писал, что “лиризм был совсем чужд Гончарову”, что в его произведениях “minimum личности Гончарова”47

    Отправной точкой своих размышлений Ляцкий сделал признание самого писателя: “...я писал только то, что переживал, что мыслил, чувствовал, что любил, что близко видел и знал...48. Исследователь широко использует биографический материал, накопленный к этому времени его предшественниками. Книга впервые давала возможность читателям подробно познакомиться с жизнью писателя и историей создания его главных произведений.

    Обломов, Райский — не объективно нарисованные герои, которые интересны “сами по себе”, а лишь маски автора. Романы Гончарова имеют для исследователя интерес сугубо психологический и прикладной, как материал для понимания личности писателя. Ляцкий тщательно выискивает и обычно находит какие-то факты личной биографии писателя, которые позволяют ему связать героя и автора. Поэтому “Обыкновенная история” для него “скорее художественный мемуар, с самонаблюдением на первом плане, чем роман” (с. 165). В одной из своих работ Ляцкий писал: “Обломовщина и гончаровщина до такой степени близко срослись между собой, то дополняя, то объясняя друг друга, что порознь их понимание едва ли возможно”49. Что касается Райского, то он, с точки зрения Ляцкого, “слишком прозрачная ширма, за которой скрывается Гончаров” (с. 208). Автор романа и герой, пытающийся написать роман, совпадают “по художническим приемам, по отношению к процессу творчества и по взглядам на искусство” (с. 237).

    Как известно, Гончаров писал, что в Райском “угнездились” многие его современники. Он называл имена талантливых русских людей, которым, так сказать, болезнь Райского помешала стать большими художниками, реализовать все свои творческие возможности: В. П. Боткин, В. Ф. Одоевский, М. В. Виельгорский. По мнению Ляцкого, в ряду имен этих “художников-дилетантов” должно быть поставлено и имя самого Гончарова (с. 237).

    Инерция ложной посылки привела исследователя к бездоказательному выводу. Он не почувствовал, что, при ряде совпадений в эстетических суждениях героя и романиста, а главном — в понимании сути романного искусства, в своей писательской практике — они принципиально не совпадают50. Райский — дилетант, он не прошел “строгой, трудовой школы искусства”51“чертить картины нравов, быта, осмысливать и освещать основы жизни”, “вдумываться в сложный механизм жизни”52. Свой роман Райский начал словом “однажды”53. А автор “Обрыва” как раз считал, что в романе надо передавать не то, что случилось “однажды”, не исключительное, а обычное, характерное, то, что “бывало”, события, которые ведут к пониманию закономерностей жизни, коренных ее свойств.

    По мнению Ляцкого, мемуарный характер романов Гончарова не предполагает их общественного значения. Точнее, оно “сложилось само собой, помимо воли автора” (с. 210). Обнаружив многочисленные параллели между биографией романиста и сюжетами его произведений, Ляцкий сделал прямолинейный вывод о субъективности, не учтя умения автора “Обломова” “объективировать субъективный по своему происхождению материал”54.

    Идеи и выводы Ляцкого показались убедительными многим его современникам. «...В последнее время, — писал Л. Войтоловский, имея в виду влияние книги Ляцкого, — от абсолютной “объективности” большинство переходит к не менее абсолютной “субъективности”»55.

     Измайлов резко поменял свою точку зрения на Гончарова: в заметке, посвященной десятилетию со дня смерти писателя, критик писал об объективности романиста56, а в 1912 г. — нечто прямо противоположное: “Кто станет поддерживать <...> убеждение о Гончарове, как об объективнейшем из писателей”57.

    Вместе с тем методологическая уязвимость труда Ляцкого была отмечена еще в 1904 г., после выхода первого издания книги. «Единственная “мысль”, которую можно выискать в книге Евг. Ляцкого, — писал Валерий Брюсов, — это то, что Гончаров в своих романах пользовался как материалом виденным и пережитым. И это-то чудовищное общее место Евг. Ляцкий не устает повторять на каждой странице, по-видимому, с уверенностью, что устанавливает особый взгляд на Гончарова как на “субъективного” писателя»58.

    Пожалуй, наиболее точно и в научном плане наиболее корректно охарактеризовал книгу Ляцкого Н. К. Пиксанов.”Это, — писал он, — ни биография в строгом смысле <...> ни историко-литературное обозрение. Это скорее и больше всего опыт по психологии художественного творчества Гончарова, где биографические и литературно-исторические факты имеют только служебное значение”59.

    Но при всех методологических просчетах книга Ляцкого содержала в себе и ценные наблюдения, ряд идей, которые пригодились исследователям в дальнейшем. Ляцкий высказал предположение, что Гончаров “подарил” герою “Обыкновенной истории” свои собственные стихи60 В. Никитенко (“постепеновство”, негативное отношение к материалистическим учениям и т. д.). Ляцкий сделал несколько точных замечаний относительно гончаровского юмора и особой роли мотива “судьбы” в сюжетах его романов. В книге содержатся интересные соображения по поводу писем Гончарова П. Валуеву, романа П. Валуева “Лорин” и гончаровского очерка “Литературный вечер”, в котором есть пересказ некоего светского романа — “блестящая пародия на творчество Валуева”.

    Идея Ляцкого о субъективности творчества Гончарова была близка и Д. Н. Овсянико-Куликовскому. Тем не менее, отметив его книгу, как “ценный вклад в литературу о Гончарове”, он полагал, что Ляцкий “слишком расширяет субъективную сторону в творчестве Гончарова”61.

    Какова была точка зрения самого Овсянико-Куликовского? Что внесли его работы в изучение наследия Гончарова?

     г. в главах X и XI только что процитированного труда “Итоги русской художественной литературы XIX века” (“Илья Ильич Обломов”, “Обломовщина и Штольц”); затем эти главы в переработанном виде вошли в его знаменитую “Историю русской интеллигенции”62. И наконец в сокращенном варианте его концепция была представлена в двух статьях юбилейного года63.

    Овсянико-Куликовский не стремился оценить все творчество Гончарова. Он обращался главным образом к роману “Обломов”, поскольку, как считал исследователь, “изображение обломовщины было главным, можно сказать даже единственным делом его (Гончарова. — М. О.) жизни как писателя...”64.

    “Истории русской интеллигенции” и ряда других работ Овсянико-Куликовского характерно “совмещение <...> принципов психологизма с методикой культурно-исторического исследования явлений литературы и общества”65.

    Деление на объективных и субъективных писателей Овсянико-Куликовский проводил в зависимости не от характера отражения реальной действительности, а в плане психологии творчества. Субъективное творчество направлено “на воспроизведение типов, натур, характеров, умов и т. д., более или менее близких, родственных или даже тождественных личности самого художника”, тогда как творчество объективное ориентировано “на воспроизведение типов, натур, характеров, умов и т. д., более или менее чуждых или даже противоположных личности художника” (II, 33). В отличие от Ляцкого Овсянико-Куликовский не сводит все к личному опыту писателя, здесь акцент делается на совпадении или несовпадении психических типов — автора и героя: Гончаров — “субъективный писатель”, ибо он “художественно открыл и постиг обломовщину путем не объективных, а субъективных наблюдений, — он открыл ее в себе и в своих присных, родных по духу, в своей психологии66.

    В истории России и в русской литературе Овсянико-Куликовского прежде всего интересовали общественно-психологические типы; на выявление родовых черт того или иного типа и направлены его основные усилия.

    Обломов, по мысли исследователя, один из самых значительных и самых “широких” в нашей художественной литературе типов (VII, 230). Определение “широкий” имеет для Овсянико-Куликовского глубокий смысл: он видит в Обломове образ конкретно-исторический и вместе с тем — вневременной, не связанный с определенным периодом жизни русского общества.

    Обломова и Штольца как представителей своей эпохи исследователь рассматривает в связи с проблемой “людей 40-х годов”. Каково же место героев Гончарова в ряду близких им общественно-психологических типов? Какие родовые черты они сохраняют, какие утрачивают и какие обретают?

    С людьми 40-х годов Илью Ильича связывают “известные умственные интересы”, “вкус к поэзии”, “дар мечты”, “гуманность”, “душевная воспитанность” (VII, 234). А в чем отличие? «Чацкий, Онегин, Печорин, Бельтов, Рудин, Лаврецкий, — пишет Овсянико-Куликовский, — “вечные странники” в прямом и переносном, психологическом смысле, вечно ищущие и не находящие “душевного пристанища”, одинокие скитальцы в юдоли дореформенной русской жизни» (VII, с. 215).

    “примыкающих в общественно-психологическом плане к тому же ряду типов”, эта черта впервые устраняется: “их отщепенство, их душевное одиночество получило иное выражение — “покоя”, физической и психологической бездеятельности, застыло в неподвижности, притаилось и замерло в однообразии будней, в какой-то восточной косности” (VII, 216). Далее: в отличие от “ораторов” и “пропагандистов” 40-х годов Илья Ильич «не только не может и не умеет, но и не хочет “действовать”» (VII, 235—236). И, наконец, самое резкое отличие Обломова от идеалистов 40-х годов — он “крепостник”, “типичный крепостник”, из тех, что “не могли пережить день 19 февраля 1861 г. и либо сходили с ума от изумления, либо умирали от огорчения” (VII, 241). Но Обломова, замечает ученый, нельзя отнести к “крепостникам-политикам” (VII, 244). В этой части своих рассуждений Овсянико-Куликовский предлагает очень интересную параллель. Убеждения Обломова-крепостника, который “пропекает” Захара и сомневается, надо ли заводить школу для крестьян, «весьма близки и тем, которые возвестил миру Гоголь в “Выбранных местах из переписки с друзьями”» (VII, 242). К этой параллели обратились и современные исследователи67.

    “Недуг” Обломова, по мысли Овсянико-Куликовского, так явственно очевиден благодаря присутствию в романе двух других героев — Штольца и Ольги, которые ни в коей мере не заражены обломовщиной.

    Штольц трактуется исследователем как особый общественно-психологический тип, связанный родовыми чертами с людьми и 40-х, и 60-х годов. Подобно людям 40-х — он “эпикуреец”, в том смысле, что для него “личная жизнь с ее вопросами любви, счастья, умственных интересов” остается на первом плане (VII, 270). Но — с другой стороны — он имеет нечто общее со “стоиками”, героями 60-х, которые пришли на смену “эпикурейцам”; среди людей этого типа — “стоиков” — Овсянико-Куликовский называет Чернышевского, Добролюбова, Писарева, Елисеева (VII, 270). Штольц — человек положительный, натура уравновешенная, чуждая излишеств рефлексии, бодрая, деятельная; по складу ума он — “позитивист”, главное в нем — воля. В ряду общественно-психологических типов (“эпикурейцы — стоики”) Штольц — “представитель третьего, тогда нарождавшегося типа — либерала и практического деятеля” (VII, 270). “Его программа” — “буржуазно-либеральная и просветительная” (VII, 269).

    Гончаровскую пару Обломов — Штольц Овсянико-Куликовский рассматривает как параллель гоголевской: Тентетников — Костанжогло. По его мнению, Штольц более жизнен и художественно более убедителен, чем положительный герой второго тома “Мертвых душ” (VII, 272).

    О близости Обломова, как человека 40-х годов, и Штольца, о принципиальных совпадениях в их мировоззрениях позднее, в 1928 г., будет писать В. Ф. Переверзев. Он отметит одинаковое по сути своей отношение двух гончаровских героев к “женщине и страсти” — оба они, по выражению Переверзева, “пронизаны семейным началом”; но, в отличие от Овсянико-Куликовского, эти совпадения Переверзев попытается объяснить классовой близостью героев: оба они “буржуа”, только Обломов буржуа-”неудачник”. Штольц — буржуа-”делец”68 и психологический (представитель дворянского гнезда и буржуа, “романтик” и трезвый практик), но и универсальный, общечеловеческий план.

    На близость контрастного сопоставления, которое дано в очерке Н. М. Карамзина “Чувствительный и холодный” и в “Обыкновенной истории”, указал еще Р. И. Иванов-Разумник69. Современный исследователь отметил существенное отличие в повороте конфликта, который содержится в этих двух произведениях: у Гончарова с течением времени меняются оба персонажа, между ними нет принципиального отличия, каждый из них представляет лишь “различную фазу единого круговорота жизни”70.

    Об Илье Ильиче или Штольце нельзя сказать, что кто-то из них проходит фазу развития, которая уже пройдена другим. Но смысл сопоставлений, данных в романе, убеждает читателя, что герои, противопоставленные на социально-типологическом и психологическом уровне, обнаруживают несомненную общность и единство на другом уровне — универсальном. Так, в частности, Штольц совпадает с Обломовым в отношении к любви-страсти. Оба они (один силой мечты, фантазии, “поэзии”, другой — силой разума и воли) стремятся преодолеть противоречие, заложенное в природе человека. Дело не в буржуазности героев Гончарова, а в их общей человеческой природе. С учетом этого можно принять наблюдение Переверзева: “Обманутые полярным различием этих образов, олицетворяющих антитезу инерции и деятельности, мы совсем не спрашиваем себя: а нет ли какого-либо сходства в этом различии? <...> полярная противоположность не только не исключает сходства, но даже непременно предполагает диалектическое единство, тождество противоположностей”71.

    Отделяя Штольца от “стоиков”, Овсянико-Куликовский делает исторически обоснованный вывод: такой деятель “должен быть признан явлением в свое время прогрессивным” (VII, 274). Но меру прогрессивности Штольца исследователь не преувеличивал. Продолжая мысль Добролюбова, он писал о Штольце: “одной энергии мало, — нужно еще, чтобы она была направлена на выработку общественного самосознания, на общественное дело, на продолжение новых путей внутреннего развития России” (VII, 272).

    “буржуазности” Штольца читателю позволяет понять сопоставление его с Ольгой. Овсянико-Куликовский подчеркивает жизненность образа героини, она явилась “психологическим типом, объединяющим лучшие стороны русской образованной женщины, сильной умом, волею и внутреннею свободою” (VII, 277).

    Главка, в которой речь идет об Ольге, посвящена Е. П. Майковой (VII, 275). Таким образом, Овсянико-Куликовский, который был знаком с Екатериной Павловной, первый косвенно указал на нее как на прототип героини Гончарова. Позднее эта мысль была подробно разработана в книге О. М. Чемены72.

    Сопоставлением со Штольцем и Ольгой вопрос о “широте” образа Обломова*1 не исчерпывается. Кроме бытового, конкретно-исторического, связанного с определенным жизненным укладом Обломова, Овсянико-Куликовский видит в этом образе еще и Обломова “психологического”, который и “сейчас жив и здравствует” (VII, 232).

    И обломовщина — не “дореформенная, крепостническая, бытовая”, которая для XX в. была уже явлением далекого прошлого, а “психологическая”, вневременная обломовщина продолжается “при новых порядках и условиях” (VII, с. 233). Эта обломовщина, считал Овсянико-Куликовский, имеет две формы — нормальную и “гипертрофированную”. “Гипертрофированная” обломовщина “в области мысли, в миросозерцании, в умонастроении” — это “склонность к фаталистическому оптимизму” (дескать, все образуется), а в области волевой — “слабость и замедленность волевых актов, недостаток инициативы, выдержки и настойчивости”72а“гипертрофированной” обломовщине “нормальные русские способы мыслить и действовать получили крайнее, гиперболическое выражение” (VII, 254); другими словами, если убавить дозу, устранить из психологии Обломова крайности обломовщины, возвратить ее к норме, — “мы получим картину русской национальной психики” (VII, 254).

    Отчасти концепция Овсянико-Куликовского восходит к идеям А. В. Дружинина. Дружинин, рассматривавший обломовщину не в социально-историческом, а в нравственно-психологическом плане, считал ее явлением, корни которого “романист крепко сцепил <...> с почвой народной жизни и поэзии”. Он первый сказал и о том, что все дело в мере, в дозе: “в слишком обширном развитии” обломовщина — “вещь нестерпимая”, но “к свободному и умеренному ее проявлению не за что относиться с враждою”. Правда, в отличие от Овсянико-Куликовского Дружинин не считал обломовщину явлением чисто русским: “По лицу всего света, — писал он, — рассеяны многочисленные братья Ильи Ильича”74.

    Осмысленное отношение к “гипертрофированной” обломовщине должно помочь, по мысли Овсянико-Куликовского, устранению “какого-то дефекта в волевой функции нашей национальной психологии” (VII, 255)*2.

    Обломовщина в “нормальной” дозе не страшна. Так, продуктом “смягченной, оздоровляющейся, просыпающейся” обломовщины является Адуев-старший; даже сам создатель знаменитого романа, по мнению исследователя, “характерными чертами своей натуры, ума и творчества” (бесстрастие, оптимистический фатализм, спокойное, благодушно-ироническое созерцание жизни) “представляет любопытный образец обломовщины на известной степени ее оздоровления”76.

    Примеры нормальной обломовщины, как элемента национальной психики, Овсянико-Куликовский находит и в персонажах “Войны и мира” — Кутузове и Каратаеве. Этот “русский национальный уклад психики” проявился, по его мнению, и в “глубоконациональной философии истории”, которую обосновал Л. Н. Толстой в “Войне и мире”76а.

    один из основных его компонентов: “Гончаров, — писал исследователь, — взял не всю национальную русскую психологию, а только те стороны ее, которые мы вслед за ним называем обломовскими”77.

    Если взять все статьи и заметки юбилейного года, то нельзя не заметить, что главное внимание в них было посвящено проблеме Обломова и обломовщины. Хотя к этому времени имя гончаровского героя давно стало нарицательным, некоторые критики воспринимали Обломова как “загадку”, как величину проблемную, как еще не до конца уясненный образ: “Содержание этого характера, — писал Н. Геккер, — каким он был создан Гончаровым, значительно богаче и выразительнее, чем это принято думать”78.

    Говоря о возможных литературных источниках образа Обломова, критики и историки литературы часто строили свои параллели на основе какой-то черты гончаровского героя. Так, например, В. Данилов предложил рассматривать в качестве прототипа Обломова — Горина, героя анонимной пьесы “Ленивый” (1828)79. А. Измайлов написал о Гончарове: “Историк литературы найдет прототип его Обломова в одной из пьес дедушки Крылова”80. В другой статье критик выразился более определенно: “Гончаров вошел в литературу, держась за руку старого деда Крылова, который в одной из своих пьес стихами живописал Обломова XVIII в.:

                                 
    Зато ни в чем другом нельзя его порочить:
    Не зол, не сварлив он, отдать последне рад
    И, если бы не лень, в мужьях он был бы клад,
    Приветлив и учтив, притом и не невежа;
    81

    Сразу же можно снять вопрос о непосредственном влиянии крыловской комедии на замысел Гончарова. Отрывки из незаконченной пьесы “Лентяй” были впервые опубликованы в 1869 г.82

    Теперь о мере сходства самих художественных типов, представленных в романе и в двух названных пьесах. Что касается крыловского “Лентяя”, то утверждение А. Измайлова было поддержано исследователями советского времени83. Думается, на самом деле сходство Обломова, с одной стороны, и Горина и Лентула — с другой, чисто внешнее. Суть героев этих пьес до конца выражена в их названиях. Совпадения бытовых деталей-характеристик: диван, халат — говорят о сходстве чисто внешнем. Пожалуй, можно сказать, что, настаивая на близости Обломова к Горину и Лентулу, критики не прояснили суть проблемы Обломова, а лишь упрощали ее. Потому что предложенные ими параллели уводили на дальний план или вовсе исключали вопрос о внутренней эволюции Обломова, о смысле его конфликта с петербургскими порядками, о сути его утопической по смыслу и поэтической по характеру словесного выражения мечты, о причинах его трагического несовпадения с жизнью.

    Противоречие, лежащее в основе сюжета романа “Обломов”, прочитывается, по крайней мере, в двух ракурсах. Один из них — социально-исторический. Илья Ильич не может принять жизнь в иных формах, кроме как в привычных ему формах барского существования. Такая жизнь самим ходом общественного развития была обречена на коренную переделку. Не способный освободиться от привычек сословного мышления, беззащитный перед хищными “братцами”, Обломов может быть смешон, может вызывать жалость, но ни в коей мере не может трактоваться как трагический образ.

    хода времени. Порыв к гармонии, мечте, к жизни, совпавшей с идеалом, — порыв, который был рожден свободной творческой фантазией, воспринимается не как черта “чудаков”, время от времени появляющихся в литературе, а как потребность, живущая в каждом человеке, в людях вообще. Такому порыву, такому сознанию, такому герою противостоит не рок, не какие-то враждебные лично ему силы, а объективный ход жизни, ибо жизнь никогда не может стать только “пребыванием”, она всегда процесс, движение, “становление”. Такое сознание, такой герой неизбежно оказывается в непреодолимом конфликте с жизнью. В этом смысле и можно говорить о трагизме обломовского существования.

    Сопоставления, предлагавшиеся в юбилейных работах, как правило, имели большие или меньшие основания. Но излишняя категоричность, стремление обозначить стержневой мотив в характеристике героя, вели к тому, что образ утрачивал объемность, глубину. Так, И. Игнатов писал об авторе “Обломова”, что он “поэт людей нераздвоенных, людей одного элемента <...> Его элемент — Санчо Панса, влекущийся к покою, к тишине и не встречающий в требованиях сознания никаких противоречивых импульсов”84.

    Строя свое сопоставление по аналогичному принципу, Ф. Шипулинский пришел к совершенно иным результатам. Он объединил Обломова с героями, которые “ищут правды” (Печорин, Рудин, Лиза Калитина, Нежданов, “сокол” М. Горького), и на основании этого сопоставления назвал гончаровского героя “русским Дон-Кихотом”85. Герои русской литературы, названные Ф. Шипулинским, в типологический ряд все-таки не выстраиваются. А вот параллель с Дон-Кихотом — мимоходом, без подробной разработки она намечалась во многих критических статьях, — конечно, заслуживала внимания. Способность жить воображением, верить в воображаемый мир, стремиться к нему — этим качеством наделены многие литературные герои, которые генетически в большей или меньшей степени связаны с сервантовским Дон-Кихотом. Это “чудаки” (герои Филдинга, Смоллета, Стерна, Голдсмита, Диккенса), которые не хотят или не могут приспособиться к нормам жизни буржуазного общества. И главное качество носителей этого типа сознания обозначено в названии романа о Дон-Кихоте, которое, по мнению Л. Пинского, означает не “хитроумие”, а “одаренность, живость и тонкость воображения”86.

    Штольц впервые произносит слово “обломовщина”, услышав рассказ Ильи Ильича о его мечте, о желанном существовании. Обычно “обломовщина” понимается прежде всего как зависимость героя от норм и традиций определенного уклада жизни, проявляющаяся в его психике и поступках. Но мечта Ильи Ильича — это не только “память”, воссоздание с помощью фантазии того, что было в реальной Обломовке. Не менее важно и то, что мечта — это и плод творческих усилий героя, его, так сказать, поэтических дум. Грезы Ильи Ильича о будущей жизни в Обломовке, его рассказ Штольцу об этой мечте образуют особый, поэтический сюжет в романе, который имеет важнейшее значение для понимания героя.

    “память”, как прошлое — настоящему, но и как желанное — существующему. Романтическое начало в мечте героя обнаруживается легко. Как писал Ф. Шеллинг, настоящий романтик стремится “всему существующему противополагать свою действительную свободу и спрашивать не о том, что есть, но что возможно”87.

    В отличие от его “плана” мечта для Ильи Ильича — свободное творчество, в мечте он демиург желанного мира. О тех же событиях Обломов совсем иначе думает, когда это не “план”, а свободное творчество. Скажем, о мужиках, ушедших из Обломовки. Обломов, как сказано у Гончарова, “углубился более в художественное рассмотрение” этого события: “Поди, чай, ночью ушли, по сырости, без хлеба”. Комический эффект возникает и оттого, что Обломов — автор “плана” — не так оценивает событие, как Обломов-”художник”. “И что тревожиться? — успокаивает Илья Ильич сам себя, — скоро план подоспеет...” Насколько беспомощен Обломов в своем планировании, настолько свободен, раскован в своей мечте; мышление его становится образным, поэтичным и одновременно конкретным, точным. Главное в этой умственной деятельности Ильи Ильича — воображение, которого так боится Штольц.

    Мечта, поэтическое переживание занимает так много места в духовном мире Обломова, что можно сказать, используя слова Тютчева: душа его живет “на пороге как бы двойного бытия” — и “здесь”, в контакте с задевающей ее жизнью, и “там”, в мечте. На этом основании не раз высказывалась мысль, что Обломов просто душевнобольной. Еще в 1892 г. Ю. Говоруха-Отрок писал, что “для правильного понимания типа Обломова надо исправить Гончарова, надо совершенно устранить в созданном им лице черту физической болезни...”88 Через несколько лет Евгений Соловьев говорил о ненормальности Ильи Ильича как о чем-то само собой разумеющемся: “Болезнь Обломова очевидна; она бросается в глаза даже при поверхностном чтении романа <...> Болезнь Обломова не есть апатия (бесчувствие) <...> но абулия, т. е. безволие — одна из самых распространенных болезней нашего времени”89. И, наконец, говоря о склонности Обломова к фантазированию, Овсянико-Куликовский писал, что его “сны наяву” “указывают не только на праздность, но и на некоторую ненормальность душевной жизни” героя (VII, 238).

     Олеша: «...лень и бездеятельность Обломова вовсе не “национальны”, а характеризуют его, как именно душевнобольного»90.

    О склонности к поэтическим фантазиям как доминирующей черте сознания Ильи Ильича писали многие. Одним из первых отметил это М. Ф. Де-Пуле, чей взгляд на характер Обломова Аполлон Григорьев назвал “оригинально-прекрасным”, цитируя следующее суждение критика: “Обломов <...> был поэт, и притом народный. И это так, хотя он не написал ни одного сонета. Обломов жил фантазией, в мире идей, жил фантазией самой роскошной, воспитанной на чисто народной почве”; Де-Пуле признал, что именно эта черта и погубила Илью Ильича: “...эта превосходная поэтическая натура все-таки погибла от нравственной болезни и погрузилась в лень и апатию. Гибель эта была бы невозможна, если бы натура Обломова была иного свойства, если бы он не был поэтом”91. Но, как мы видели, для Де-Пуле склонность Ильи Ильича к поэтическим фантазиям не болезнь и даже не свойство чудака, а черта характера, связывающая его с народной почвой.

    Этот вывод решительно не принял славянофил И. С. Аксаков. 6 июля 1859 г. он писал к Де-Пуле: “Вы не объясняете нигде, что именно поэтического в этой натуре? Что общего между Обломовым и народными песнями, например, “Вниз по матушке, по Волге”? Звучит ли этот бодрый мотив в натуре Обломова? Нисколько. Он возрос не на народной, а на искаженной дворянской почве”92.

    О связи Обломова с народной почвой — но уже в другом, нравственном плане — говорил Ф. М. Достоевский (февральский выпуск “Дневника писателя” за 1876 г.). Имея в виду Обломова и Лаврецкого, он писал: “Тут, конечно, не народ, но все, что в этих типах Гончарова и Тургенева вековечного и прекрасного, — все это оттого, что они в них соприкоснулись с народом; это соприкосновение с народом придало им необычайные силы. Они заимствовали у него его простодушие, чистоту, кротость, широкость ума и незлобие в противоположность всему изломанному, фальшивому, наносному и рабски заимствованному”93.

    Еще в 1890 г. Д. С. Мережковский заметил: «Термин “обломовщина” — популярен; но всем ли ясно, что под ним кроется?”94. Позднее концепция Ов-сянико-Куликовского получила широкую известность, но она не была принята как окончательное решение вопроса. В юбилейных статьях спор об обломовщине ведется в двух аспектах. Первый из них: интернациональное это явление или сугубо русское. И второй: ограничено ли оно какими-то временными рамками (русская жизнь периода крепостного права), а если этого ограничения нет, то может ли идти речь о черте национальной психики, национальной жизни, национального характера?

    “явлением общечеловеческим”95, — об интернациональной сути обломовщины писал уже в XX в. П. А. Кропоткин: “...тип Обломова вовсе не ограничивается пределами одной России; это универсальный тип <...> “обломовщину” нельзя рассматривать как расовую болезнь. Она существует на обоих континентах и под всеми широтами”96. По мнению Скабичевского, Обломов есть и “племенной” тип, захватывающий в себе черты, свойственные русским людям, безотносительно к тому, к какому они принадлежат сословию или званию, и “можно даже сказать, тип общечеловеческий”, — “один из тех вековечных типов, каковы, например, Дон-Кихот, Дон-Жуан, Гамлет и т. п.”97. То есть Скабичевский отнес Обломова к тому разряду литературных типов, которые теперь все чаще называют “сверхтипами”98.

    Как известно, сам автор “Обломова” считал, что роман его имеет сугубо национальный интерес, поскольку в нем затронуты чисто русские проблемы. Но, как следует из письма датского переводчика романа, читатели и других стран могли увидеть в обломовщине нечто знакомое и понятное: «Да, нечего скрывать, и в нашей милой Дании есть много “обломовщины”», — писал П. Г. Ганзен Гончарову 21 февраля 1878 г.”.

    в XX век?

    Н. Котляревский категорически заявил, что Обломов “исчез из самой жизни вместе с условиями, которые его породили”100. Об этом же, вступая в спор с Овсянико-Куликовским, писал и В. Кранихфельд: “Для нас очевидно, что там (в “Обломове”. — М. О.) мы имели дело с психологией одного только определенного класса, и то лишь в определенный момент его исторической жизни”101“Можно ли сомневаться в том, — писал П. Коган, — что Гончаров раз и навсегда похоронил обломовщину?”102.

    Но чаще писали о неизжитости обломовщины.

    Так, по мнению критика газеты “Оренбургский край”, обломовщина, как и карамазовщина, оказались теми двумя китами, с которых никак не может сдвинуться русская жизнь”103. “Это тип не временный, а исконный, постоянный русский тип”104, — эта мысль в той или иной форме представлена во многих статьях.

     Станкевич писал о живучести обломовщины именно в России, где “энергия проявляется вспышками, но нет умения к систематическому, упорному и последовательному применению сил; где творчество жизни бледно, неумело, сентиментально, характеры так часто слабы, личности мало сознательны, податливы и не жизнеупорны; где трезвое дело продолжает разбиваться возвышенными разговорами, где толстовство, в конце концов, такой пассивный уход из жизни, такое пассивное освобождение себя от ее сложности, борьбы и обязанностей”105.

    А. Ф. Кони в своей юбилейной речи сказал, что современный Обломов “уже не лежит на диване и не пререкается с Захаром. Он восседает в законодательных или бюрократических креслах и своей апатией, боязнью всякого почина и ленивым непротивлением злу сводит на нет вопиющие вопросы жизни и потребности страны; или же уселся на бесплодно и бесцельно накопленном богатстве, не чувствуя никакого побуждения прийти на помощь развитию производительных сил родины, постепенно отдаваемой в эксплуатацию иностранцам”106.

    В обломовщине — как пассивной созерцательности — многие люди на рубеже веков видели опасность для нравственного и политического развития общества. Как отметил еще 1895 г. Е. Соловьев, обломовщина делает возможными “всякие посягательства на нашу самостоятельность, личное счастье, счастье близких нам людей”107.

    В начале века в России очень возрос интерес к проблеме национального характера. Об этом тогда писали многие, в частности, В. Г. Короленко, А. М. Горький, И. А. Бунин. Обращались к этой проблеме и историки, и критики, и публицисты. “Тяготение к осмыслению исторического опыта России, стремление понять, куда она идет, — пишет К. Д. Муратова, — наиболее примечательные черты литературы 1910-х годов. Значительно повысился в связи с этим и интерес к национальному характеру”108.

    Примечательно, что известный историк В. О. Ключевский, рассчитывавший на то, что его “Курс русской истории” даст слушателям и “образ русского народа как исторической личности”, и понимание “накопленных народом средств и допущенных или вынужденных недостатков своего исторического воспитания”109 г. читаем: “...нравственное сибаритство, бесплодие утопической мысли и бездельное тунеядство — вот наиболее характерные особенности <...> обломовщины. Каждая из них имеет свой источник, глубоко коренится в нашем прошедшем и крупной струей входит в историческое течение нашей культуры<...>” В этой же записи дается более подробное толкование особенностей обломовщины: “Обломовское настроение или жизнепонимание, личное или массовое, характеризуется тремя господствующими особенностями: это 1) наклонность вносить в область нравственных отношений элемент эстетический, подменять идею долга тенденцией наслаждения, заповедь правды разменять на институтские мечты о кисейном счастье; 2) праздное убивание времени на ленивое и беспечное придумывание общественных теорий, оторванных от всякой действительности, от наличных условий, какого-либо исторически состоявшегося и разумно-мыслимого общежития; и 3) как заслуженная кара за обе эти греховные особенности, утрата охоты, а потом и способности понимать какую-либо исторически состоявшуюся или рационально допустимую действительность, с полным обессилием воли и с неврастеническим отвращением к труду, деятельности, но с сохранением оберегаемой бездельем и безвольем чистоты сердца и благородства духа”110.

    Ясно, что Ключевский пытается дать определение не конкретно-исторической (барской, крепостнической), а условно говоря, вневременной обломовщины, которая зародилась в глубине исторического прошлого и сейчас перешла в XX век.

    Сопоставление гончаровского романа с произведениями русских писателей XIX — начала XX в., как правило, шло в связи с проблемой национального характера. Критики при этом часто напоминали признание, которое сделал в статье “Лучше поздно, чем никогда” сам автор “Обломова”: “...я инстинктивно чувствовал, что в эту фигуру вбираются мало-помалу элементарные свойства русского человека”112. Но, думается, проблему национального характера, как она ставится в “Обломове”, не следует связывать только с главным героем.

    Как и Гоголя113 персонаж романа, имя и фамилия которого даются как условные. Может быть, он Алексеев, а может — Иванов или Васильев, или Андреев. И зовут его по-разному: кто Иваном Ивановичем, кто Иваном Васильевичем. Распространенные имена и фамилии, упомянутые в связи с этим героем, говорят только о том, что речь идет о собирательном образе, о некоем явлении, существенном в масштабе всей национальной жизни.

    Почему же параллель Обломов — Алексеев так значима?

    “Безответный, всему покорный и на все согласный” Алексеев мягок, уступчив. Вроде бы доброжелателен: “как-то умудрялся любить всех”. Он никуда не спешит. Не проявляет никакой внешней активности. Если судить по этим чертам, то может даже показаться, что это еще один Обломов. Но чем дальше, тем яснее: у этих героев есть принципиальное отличие. Илья Ильич — человек со своим отношением к миру, своими идеалами, это — личность. А главное свойство Алексеева — он никакой. Это подчеркнуто и во внешности: “не красив и не дурен, не высок и не низок ростом, не блондин и не брюнет”. В захаровском варианте это звучит так: “ни кожи, ни рожи”.

    Алексеевская безликость какая-то не бытовая, она сводится к отсутствию каких-то житейских качеств, это — безликость абсолютная. Даже знакомые путают его имя. Об этом же сказано с предельной резкостью: “никто не заметит, как он исчезнет со света”. И, наконец, крайне резкая и никак житейски не объяснимая подробность в характеристике: на его похоронах любопытный спросит имя покойника и “тут же забудет его”. Это какой-то символ безликости.

    Если Судьбинский, Пепкин, Волков — это “дробления” человека, но с сохранением чего-то своего, личного, то Алексеев — лишь отражение чужого, изменчивая форма, мимикрия, ставшая сутью жизни. “Если при таком человеке, — сказано про Алексеева, — подадут другие нищему милостыню — и он бросит ему свой грош, а если обругают, или изгонят — так и он обругает и посмеется с другими”. Мягкость, уступчивость, отсутствие личностного начала на какой-то стадии неизбежно оборачивается аморализмом.

     г. Е. Колтоновская тоже писала о возросшем интересе к вопросам “о национальной природе, о темпераменте русского народа, о его навыках и вкусах”: “Там, — заметила она, — ищут разгадок многих общественных неудач”114. Е. Колтоновская наметила очень плодотворную параллель: “Суходол” И. Бунина и “Обломов” Гончарова, — в дальнейшем она так и не была детально разработана. Что, в частности, является основой для такой параллели? В главе “Сон Обломова”, как и в “Суходоле”, действующими лицами в основном являются помещики и дворовые. Не только и даже не столько на социальных конфликтах сосредотачивают свое внимание писатели. “Нельзя не поражаться, как мало уделяет Гончаров внимания крепостному праву”, — пишет в этой связи Е. Ляцкий и тут же предлагает свое объяснение этому факту: Гончаров “всегда стоял далеко от подлинной народной жизни” (с. 210, 211). Дело, конечно, не в том, что писатель не знал, не видел или не понимал сути крепостничества. Автора “Сна Обломова” прежде всего интересует другой аспект в осмыслении русской жизни: в психике, в привычках, в строе чувств он стремится показать начало, объединяющее и господ и крепостных. Жизнь в Обломовке увязана не столько в ее социально-исторической конкретности, как жизнь помещичьей усадьбы, сколько как жизнь “племенная”, общенациональная, а потому, оттолкнувшись от описаний обломовского мира, автор — и это воспринимается как обоснованный ход — делает выводы о жизни “наших предков”, о жизни сегодняшнего русского человека115.

    В “Суходоле”, при показе помещичьей усадьбы, Бунин выбрал ракурс близкий к гончаровскому. В психике бунинских героев — и бар и крепостных — есть нечто общее116. “Меня занимает главным образом душа русского человека в глубоком смысле, изображение черт психики славянина”, — сказал по этому поводу в одном из интервью 1911 г. Бунин; для автора “Суходола” тайна русской души находится не в социальной плоскости: “Мне кажется, — говорит далее Бунин, — что быт и душа русских дворян те же, что и у мужика; все различие обусловливается лишь материальным превосходством дворянского сословия <...> Душа у тех и других, я считаю, одинаково русская”117. Бунин видит, как видел и Гончаров, нелепость и несправедливость крепостнических порядков, но не на это направлено его главное внимание.

    “Деревня” и “Суходол”) с “Обломовым”, Е. Колтоновская отдает предпочтение Гончарову. В “интересных” повестях Бунина она увидела не национальное самоопределение, а “самоотрицание”, даже “самооплевывание”. Имея в виду современных писателей, обращавшихся к этой теме, Е. Колтоновская заявляет, что они “слабы духом”: “вместо спокойного и смелого анализа прошлого, они проявляют в отношении к нему желчную нервность и невольно сгущают краски”. Объективность Гончарова (“устойчивость и светлый взгляд”) критик сравнивает с пушкинской. Автор “Обломова”, по мнению Е. Колтоновской «рисует эту самую, для всех теперь интересную старину и нашего предка с полным беспристрастием, иногда с любовью. Понятно! Это же — его родное, оно к нему “приросло”»; вывод Колтоновской таков: “В изображении всего, что касается основного склада русского человека, его вкусов и склонностей, у Гончарова нет равного соперника”118.

    Не все критики согласны были рассматривать Обломова как общенациональный тип. В. Евгеньев-Максимов, например, писал в своих “Очерках <...>”: «Не отрицая наличности в психике русского человека как отрицательных — некоторая слабость воли, апатичность, склонность полагаться на “авось”, так и положительных — добродушие, душевная чуткость — свойств Обломова, нельзя забывать, что ими далеко не исчерпывается внутренний мир славянина. Ведь самоотверженная до самозабвения Лиза Калитина из “Дворянского гнезда”, мужественная Елена из “Накануне” с ее неукротимой жаждой деятельного добра, наконец, спокойный уравновешенный культурный работник Соломин из “Нови” — также русские люди, а между тем как мало похожи они на Обломова»119. Об этом же пишет современный исследователь: “В русской литературе мы имеем огромное множество типично русских характеров, но никто из этих характеров — носителей русских черт — не мог бы один представительствовать русский народ как таковой. Как много критиков XIX в. пытались канонизировать Обломова как русский тип. Что от этих потуг осталось сейчас?”120.

    Но все-таки доминирующей в дореволюционной русской критике была тенденция рассматривать Обломова как национальный тип. Как о само собой разумеющемся через несколько лет, в год 25-летия со дня смерти Гончарова, напишет об этом В. В. Розанов: «Нельзя о русском человеке упомянуть, не припомнив Обломова <...> Та “русская суть”, которая называется русскою душою, русскою стихиею <...> получила под пером Гончарова одно из величайших осознаний себя, обрисований себя, истолкований себя, размышлений о себе <...> “Вот наш ум”, “вот наш характер”, вот резюме русской истории»121.

    Конечно, сейчас очевидна несостоятельность попыток свести к обломовскому началу суть национального характера. Кроме всего прочего, опыт русской критики начала века заставляет задуматься об опасности, о которой современный автор написал так: “...до чего легко сделать константы психологии народа предметом риторики, все равно, патриотической или служащей, так сказать, национальному самобичеванию”122.

    “Обломове”, критики писали о первом и третьем романах Гончарова.

    В “Обыкновенной истории” некоторые критики видели роман, всецело связанный с проблемами давно ушедшей эпохи. “Эта обстановка, — писал Н. Котляревский, — давным-давно изменилась, и русский романтик пережил с того времени столько интересных душевных волнений и кризисов, что все, что случилось с молодым Адуевым, не говорит ничего нашему уму и сердцу”123.

    Но преобладала в юбилейных статьях другая точка зрения, восходящая еще к статье В. Г. Белинского, который заметил об Александре Адуеве: “не переведутся никогда такие характеры, потому что их производят не всегда обстоятельства жизни, но иногда сама природа <...> С течением времени они будут изменяться, но сущность их всегда будет та же самая<...>”124.

    Рассматривая “Обыкновенную историю” как роман на все времена, Н. Геккер отметил в ней “замечательную символическую идею” — “представить борьбу двух поколений <...> антагонизм между практичностью, уравновешенностью и консерватизмом — с одной стороны, и молодым задором, идеализмом и стремлением ввысь с другой”125. Типологически родственный “Обыкновенной истории” конфликт обнаруживается, по мнению другого критика, в современной жизни: “Правда, — писала Т. Ганжулевич, — Ал. Адуев в наши дни не так интересуется и общественною жизнью, быть может, он побывал и на баррикадах в Москве, был исключен из университета как участник забастовки, и бедный дядюшка много имел возни с ним, ездил хлопотать в департамент, сердился и ругал всю эту нелепую молодежь”; Александр Адуев XX в., считает автор статьи, как и его далекий предшественник, после всех передряг успокоился и благополучно ходит в департамент126.

    “Обыкновенной истории” — интернациональный, а потому роман Гончарова, по мнению А. Станкевича, понятнее западному читателю, чем произведения Гоголя и Достоевского127. О том, что конфликт первого романа Гончарова близок и понятен иностранному читателю, писал Гончарову еще переводчик П. Г. Ганзен128. Уже в XX в. об этом же говорил итальянский переводчик “Обыкновенной истории” профессор Ф. Вердинуа, который назвал этот роман “художественным перлом”129.

    Об “Обрыве” авторы юбилейных работ говорили, как правило, в самом общем плане, греша излишней категоричностью, не подтверждая свои оценки анализом романа. “Новая Россия, поскольку она представлена фигурами Райского, Волохова и Тушина, изображена Гончаровым далеко не безукоризненно”, — писал В. Евгеньев-Максимов; говоря о новой России, исследователь не упоминает Веру, в образе Марка не видит никаких полутонов (“обрисован в романе резко отрицательными чертами”130). Инерция разгромных рецензий сорокалетней давности очень ощутима в работах юбилейного года. Но некоторые замечания, в них высказанные, заслуживают внимания.

    “Мильон терзаний”131. Чацкий, по словам Гончарова, “не гонит с юношеской запальчивостью со сцены всего, что уцелело, что, по законам разума и справедливости, как по естественным законам в природе физической, осталось доживать свой срок, что может и должно быть терпимо”132. Такой мудрой терпимостью к прошлому наделил автор “Обрыва” и своего главного героя. Райский, по словам Гончарова, “бросая в горячем споре бомбу в лагерь неуступчивой старины, в деспотизм своеволия, жадность плантаторов”, в то же время видел, что “под старыми, заученными правилами таился здравый смысл и житейская мудрость и лежали семена тех начал, что безусловно присваивала себе новая жизнь, но что было только завалено уродливыми формами и наростами в старой”133. Как отметил М. Ф. Суперанский, такая характеристика Райского, как “сторонника ровного, спокойного прогресса, без крутой ломки старого строя”, “по условиям времени” неизбежно получала полемический тон134. Именно такой мудрой терпимости к уходящей жизни не хватало, по мнению Гончарова, радикально настроенным деятелям 60-х годов.

    “яркий анахронизм”, “уступка духу времени”, почти случайный элемент в сюжете романа135. Или это портрет конкретного поколения, но портрет искаженный, тенденциозный. По мнению В. Г. Короленко, Гончаров приписывает Марку Волохову лишь “глубокое органическое отвращение и ненависть”; в этом Короленко увидел “основной мотив трагического охлаждения русского общества к одному из крупнейших своих художников”136. Согласно третьей точке зрения, Волохов — это особый тип сознания: разрушитель обычной морали, ниспровергатель привычных истин и авторитетов137. Поэтому он в родстве с “нигилистами” всех времен, в частности, он “родной дядюшка недавно сошедшему со сцены Санину”138. Эту же связь отметил и А. Введенский, но сделал уточнение: в отличие от гончаровского героя, который еще “полуобнажен”, т. е. сохраняет верность каким-то нравственным нормам, Санин уже от них полностью свободен139.

     г. об “Обрыве” — статья В. Короленко «Гончаров и “молодое поколение”». Он говорит о силе Гончарова-художника — “даже второстепенные мазки его кисти трепещут правдой, порой совершенно неожиданно для автора” (так, Короленко напоминает то место романа, где говорится о бабе-лекарке Меланхолихе, к которой бабушка отправляла “дворовых и других простых людей на вылечку” и от которой они порой возвращались “без глаза или без челюсти”, — “но все же боль проходила, мужик или баба работали опять”, а “этого было довольно и больным, и лекарке, а помещику и подавно”). Короленко доказывает, что роман Гончарова дает читателю возможность взглянуть на бабушку, на ее доброту с двух точек зрения. Если смотреть “с барской половины”, откуда видна ее “личная, психологическая” доброта, смотреть, скажем, глазами Марфиньки, то Татьяна Марковна — “ангел”. Но есть и другая точка зрения, ее устанавливали, как пишет Короленко, “Базаровы и Марки Волоховы”, которые “судят общественные отношения и возлагают на людей ответственность за эти отношения”. С этой новой точки зрения «на крепостных бабушек ложится вина даже за “доброту” крепостной России»140.

    Героинь гончаровских романов критики часто сравнивали с тургеневскими женщинами. В Ольге Ильинской, считал В. Евгеньев-Максимов, “чувствуется уже женщина нового времени, стремящаяся в умственном отношении сравняться с мужчиной. Этой стороной своего характера она напоминает Наталью Ласунскую и Елену Стахову. Идейность ее натуры также роднит ее с тургеневскими героинями”141.

    Совершенно иначе на эту параллель взглянула Е. Колтоновская. В отличие от “идеализированных тургеневских женщин”, — пишет она, — героини романов Гончарова “производят естественное, жизненное впечатление”; “Не любовь, этот заколдованный круг женщины, у них на первом плане, — продолжает Е. Колтоновская, — а сама жизнь”. Именно поэтому в романах Гончарова обломовщине противостоят прежде всего и главным образом не герои типа Штольца и Тушина, а женщины*3 Колтоновская, что писатель “сумел передать в их основе — вечно женственное и своеобразно-национальное, и те особенности, которые принесены временем”143.

    На обусловленные временем отличия в этих образах обратил внимание Е. Ляцкий. «Если расположить женские типы в известной последовательности, — писал он, — то можно сказать, что Гончаров проследил на них, конечно, в самых общих чертах, историю женского вопроса в нашей общественности, от еле заметных признаков пробуждения сознания личности в себе и самостоятельного права на жизнь до первых попыток решить этот вопрос компромиссом между “старой” и “новой” правдой» (с. 264—265).

    По мнению М. Новиковой, в романах Гончарова мы находим “последовательное развитие женской личности” (в этом она видит отличие его от Тургенева, который дает “разновидность женских характеров”). Наденька в “Обыкновенной истории” — “средний женский тип”. В “Обломове” Гончаров “выдвигает цельную глубоко интересную личность Ольги Ильинской”. И наконец — Вера, которая удивляет и притягивает “своей смелостью, своим дерзанием”. Хотя, признает М. Новикова, “удивленные читатели и критики не узнали новой женщины и не поверили Гончарову”. Вера только теперь “становится все более и более понятной”144.

    Нельзя сказать, что все авторы юбилейных работ “узнали” Веру. “Здесь только страдающая женщина, но не пример, достойный подражания”, — писал, например, М. Иустинов145. Но в большинстве случаев критики писали о жизненности и глубине этого образа. В упоминавшейся статье Короленко есть такие строки: «Его Вера жива. На мой взгляд, она понятнее, живее, индивидуальнее тургеневской Елены: в ней ярче чувствуется то, что переживало тогдашнее “молодое” поколение»146.

    “Обломова”, Е. Ляцкий. Вневременная женская суть этой героини такова, считал он, что “ее можно поместить в какой угодно век, и она в любую эпоху будет на своем месте, с своей доброй наивностью и детским равнодушием ко всему, что выходит из сферы домашних и специально-хозяйственных интересов” (с. 270). Но далее эта характеристика становится лишь звеном в схеме, которую предлагает исследователь. Идея о решающем влиянии культурно-исторической среды на формирование характера получает у него несколько механистическое применение. Если Агафья Матвеевна — это олицетворение вневременной женской сути, то Ольга — это Агафья Матвеевна плюс “сознательность”. “Отнимите, — пишет Ляцкий, — у Ольги ее сознательность, делающую ее человеком своего века, да опустите классом пониже, и вы получите <...> ни больше ни меньше, Агафью Матвеевну Пшеницину” (с. 270). И далее, в соответствии со схемой: Татьяна Марковна Бережкова — это, по Ляцкому, Агафья Матвеевна плюс опыт помещичьей жизни: “... Если бы перенести Агафью Матвеевну в условия крепостного помещичьего быта, у нее развились бы те же феодальные привычки” (с. 273).

    Почти вся художественная проза Гончарова связана с темой Петербурга. Страницы Гончарова, посвященные этой теме, — существенная часть так называемого “петербургского текста” русской литературы. Современный исследователь с полным основанием заметил, что гончаровский вклад в “петербургский текст” “еще не оценен по достоинству”147. На особую значимость петербургской темы в прозе Гончарова в свое время обратили внимание и авторы юбилейных работ.

    Для сюжета каждого из его романов принципиальное значение имеет противостояние: “Петербург — провинция”. Большинство авторов отмечало, что Петербург и провинция в романах Гончарова — это два принципиально разных мира, в них жизнь идет с разными скоростями, по разным законам и имеет разные ориентиры и ценности. Переезд человека из одного мира в другой подразумевает как бы перерождение его, смену мировоззрения. “Гончаров, — писал С. Яхонтов, — <...> противопоставил город, как источник современной культуры и общественного обновления, , как средоточию классового и крепостнического уклада жизни, отравляющего живые народные силы. Этот социологический “прогноз”, понятный нам теперь при некоторой исторической перспективе и подтвержденный исторической наукой, делает честь художественной прозорливости Гончарова <...>”148.

    Совсем иначе воспринял гончаровский Петербург П. Коган: “Это <...> — картина раннего столкновения города и деревни, почти символическая картина процесса поглощения деревни городом. Это первый тревожный крик при виде торжествующей городской культуры, при виде бездушных каменных громад, пришедших на смену деревянному приволью”; и далее, отметив как параллель прозе Гончарова, с точки зрения урбанистической темы, творчество Т. Карлейля и Ч. Диккенса, П. Коган делает вывод: “город это — живой образ нивелирующей силы промышленного строя жизни <...> Гончаров едва ли не первый в русской литературе изобразил большой город с этой стороны”149.

    Противоречия в оценках гончаровского Петербурга отчасти можно объяснить тем, что смысл сопоставления “столица — провинция” у него меняется от романа к роману. Так, в “Обрыве”, в отличие от “Обыкновенной истории”, уже не с провинцией, а с Петербургом связан мотив “сна”, “застоя”, “механической”, “симметричной” жизни.

    Попыткой уйти от крайних оценок и выводов отмечена статья И. Игнатова. “Город, изображенный Гончаровым, — пишет он, — остался тем же олицетворением безынициативной жизни, каким была деревня: в Обломовке жили по велениям старины, по обычаям отцов и дедов, в городе канцелярская машина захватывает в свои зубья и дает своеобразный покой бесцельного, бессознательного, машинного существования”150.

     Войтоловский в решении петербургской темы у Гончарова увидел “двойственность”, в которой “проглядывают тенденции двух несходных укладов — дворянского и городского”: “В лице Штольца и Обломова, — делает вывод критик, — столкнулись прежде всего два быта, и вся трагедия Гончарова заключается в том, что оба они — и деревня и город — сделали его поверенным своих тайн. И это стало источником его мучительной двойственности”151.

    Ценность таких суждений была в том, что они подводили к мысли о диалектичности гончаровской концепции в осмыслении противостояния “Петербург — провинция”.

    О поэтике гончаровской прозы авторы юбилейных работ говорили, как правило, вскользь, отрывочно, не опираясь на анализ текста. Это же можно сказать и вообще о посвященных Гончарову работах конца XIX начала XX в. Вопросы жанра, сюжетосложения, стиля в них всегда оказывались на заднем плане. В какой-то мере это было следствием кризисного состояния, в котором оказалось академическое литературоведение: “оно подошло к рубежу веков, в основном исчерпав свои методологические возможности”152. “Анализ художественной формы, — писал в свое время В. Комарович, — вообще невозможен, кажется, до тех пор, пока отношение исследователя к произведению искусства сохраняет характер вчувствования, не опосредованного каким-нибудь объективным критерием дифференциации художественного целого”153.

    Хотя ко времени гончаровского юбилея стала очевидна ошибочность подхода к литературе, согласно которому “может быть дана формула, логически, рационально выражающая собою основную мысль художественного произведения”154“вчувствования”, ограничиваясь общими рассуждениями о мастерстве автора “Обломова” или отдельными, порой весьма ценными наблюдениями и замечаниями. Некоторые из этих наблюдений и замечаний или были, или могут быть развиты современной наукой о Гончарове.

    Так, критики той поры неоднократно, хотя и вскользь говорили об особой роли комического в художественной системе Гончарова.

    Еще в 1859 г. А. В. Дружинин с удивлением отметил в рецензии на “Обломова”: “...какими простыми, часто какими комическими средствами достигнут такой небывалый результат!”155 Об исключительности комического искусства Гончарова писал Д. С. Мережковский. По его мнению, автор “Обломова” — “первый <...> великий юморист после Гоголя и Грибоедова”156.

    Судя по всему, в случае с Гончаровым у критиков были все основания говорить именно о юморе. В юморе, как особой форме комического, обнаруживается своеобразное диалектическое единство утверждения и отрицания. Внешняя комическая трактовка объекта сочетается в таком искусстве с внутренней серьезностью. Юмор — неоднозначное, противоречивое отношение и к изображаемой жизни, и к субъекту повествования. “Юмор мыслится как рефлексия субъекта, способного поставить себя на место комического объекта и приложить мерку идеального масштаба”, — писал Н. Сретенский157.

     Айхенвальд писал о “затаенном, но сказывающемся в юморе борении двух моментов, центростремительного и центробежного”; характер же гончаровского юмора он передавал так: “...вы чувствуете себя с Гончаровым свободно и легко <...> он сам имеет слабости и признает их в другом <...> сам причастен к тем грехам, над которыми посмеивается, сам привязан душой и телом к той Обломовке, которую выставил на всеобщее позорище”158. Говоря об иронии Гончарова, Е. Ляцкий отметил, что в ней нет злости, нет и оттенка желчи и раздражения, порождающего сарказм” (с. 178). Попытку определить своеобразие гончаровского юмора предпринял и В. Евгеньев-Максимов: «Это не юмор Грибоедова, брызжущий желчью, исполненный пламенного негодования против людей, пытающихся воскресить к новой жизни “прошедшего житья подлейшие черты”. Это не юмор Гоголя, который, смеясь сквозь слезы, изображал своих порочных героев <...> В светлом, иногда наивном юморе Гончарова мы напрасно стали бы искать чего бы то ни было потрясающего; в нем все дышит снисходительностью, добродушием <...>»159.

    Конечно, определение “наивный” мало что проясняет в юморе Гончарова. В дальнейшем вопрос о природе и функции комического у Гончарова затрагивался лишь мимоходом. Единственное, в чем сходится большинство исследователей это то, что сатира не органична для автора “Обломова” (Ю. Борев, Е. Краснощекова, А. Лаврецкий, Е. Таборисская).

    Еще в XIX в. начали писать о том, что гончаровский стиль излишне ровен, безиндивидуален, “без сучка и задоринки”160. “Нет в нем, — писал С. Венгеров, — меланхолических тонов Тургенева, колоритных словечек Писемского, нервного нагромождения первых попавшихся выражений Достоевского. Гончаровские периоды округлены, построены по всем правилам синтаксиса, и нет у него своего синтаксиса, своей грамматики<...>”161“медлительности душевных процессов” и созерцательности повествования проявление “нормальной здоровой обломовщины162.

    В связи с плавной, спокойной манерой повествования Гончарова, о нем писали — как об ученике Гомера и Гете. Один из авторов юбилейных статей, говоря об объективном стиле Гончарова, сблизил его с Флобером163. К этой параллели время от времени возвращаются и последующие исследователи164.

     Лобановым: “Можно удачно или неудачно подражать слогу Достоевского, Гоголя или Тургенева, но нельзя подражать слогу Гончарова”165.

    Если понимать стиль как “систему словесного выражения <...> миропонимания” художника166, то важно отметить, что речь повествователя в романах Гончарова не имеет яркой стилистической окрашенности. Как показал В. К. Фаворин, авторская речь у Гончарова и монолитна и разнообразна. Монолитна потому, что “элементы языка персонажей необыкновенно искусно вплетаются в авторский контекст”, разнообразна потому, что “формы этого проникновения многосторонни”: от “едва уловимых, зачаточных форм — через различные виды несобственно прямой речи — к внутренним монологам или непосредственно к репликам персонажей”167.

    В авторской речи Гончарова, сориентированной на стиль героя, как правило, есть доля иронии. Возникает и совпадение и расхождение, столкновение стилей, точек зрения, что дает комический эффект и позволяет достичь объемности изображения.

    Речь повествователя и героев находятся в постоянном взаимодействии. У Гончарова в отличие, например, от Щедрина, почти невозможно вычленить “чистое” авторское слово. В повествовании через стилевую диффузность дается одновременно не одна, а, по крайней мере, две точки зрения на событие, поступок героя. Ни один из представленных стилей не может претендовать на то, что именно он наиболее адекватно отражает жизнь, что именно он представляет высший, объективный взгляд на изображенный мир. Этим, в частности, очевидно, объясняется тот отмеченный В. Лобановым факт, что “объективная” проза Гончарова не поддается стилизации.

     Боборыкина об особом стиле “Сна Обломова”: «Когда в нашей литературно-художественной критике, — писал он, — будут заниматься детальным изучением того, что представляет собою “письмо”, т. е. стиль, язык, пошиб, тон, ритм, — тогда ценность гончаровского “письма” будет установлена прочно. И такое единственное в своем роде стихотворение в прозе как “Сон Обломова”, останется крупнейшей вехой в истории русского художественного “письма”»168.

    “поэтическое представление вроде “Сна Обломова”, о Христе”169.

    Говоря о Гончарове-художнике, исследователи и критики начала века обращали не раз внимание на особую природу многих созданных им образов. “...Склонность к широким обобщениям, переходящим иногда в символы, — писал В. Евгеньев-Максимов, — чрезвычайно типична для гончаровского реализма”; и далее: “Не только типы, но даже отдельные сцены в романах Гончарова могут быть истолкованы символически”170. “Художественно-бессознательный” символизм Гончарова очень высоко оценил в своей статье В. Короленко171. О склонности Гончарова к символизму писали и раньше172.

    Впервые о том, что символы органично входят в художественную систему Гончарова, сказал Д. С. Мережковский. Он писал о “непроизвольном, глубоко реальном символизме” автора Обломова и о том, что Гончаров “из всех наших писателей обладает вместе с Гоголем наибольшей способностью символизма”: “...типы Гончарова, — говорится в работе Мережковского, — весьма отличаются от типов, какие мы встречаем, например, у Островского и Писемского, у Диккенса и Теккерея <...> Это не только Илья Ильич, которого вы, кажется, вчера еще видели в халате, но и громадное идейное обобщение целой стороны русской жизни”173. В статье Мережковского, которая оказалась одной из последних работ о Гончарове, написанных при жизни автора “Обломова”, ощущается полемический заряд: “И такого поэта, — иронически замечает критик, — наши литературные судьи считали отживающим типом эстетика, точным, но неглубоким бытописателем помещичьих нравов”174.

    Идеи Мережковского — об этом свидетельствуют и работы юбилейного года — помогли избавиться от инерции в трактовке Гончарова, согласно которой он “жанрист”, “фламандец”, выдающийся бытописатель, но не более того. Пример такого понимания Гончарова — статья С. Венгерова (1885), в которой он отмечал “необычайный интерес к мелочам ежедневной жизни, сделавший из Гончарова первоклассного жанриста”175.

    Об этом же, но с еще большей категоричностью, писал позже Ю. Айхенвальд, «Гончаров, — читаем в его статье, — несравненный мастер жанра<...> В русской литературе он является художником фламандской школы: его тешит ее “пестрый сор”»176. Как известно, о “фламандстве” Гончарова писал еще А. В. Дружинин, но он не сводил к этому смысл его творчества. “Он не столько анализирует жизнь, старается заглянуть в глубь ее, — писал о Гончарове А. Скабичевский, — сколько созерцает ее во всем ее наружном, внешнем разнообразии”177.

    Упомянутая статья Мережковского достойна того, чтобы о ней вспомнили и сейчас. Определенным препятствием для объективной оценки этой работы может стать манера Мережковского-критика, которую молодой Б. М. Эйхенбаум определил как “рассудочность, облеченную в импрессионистическую форму”178. Но нельзя не признать, что многие положения этой статьи не утратили своей актуальности. Скажем, мысль критика о “раздвоенности” главных героев гончаровской трилогии, о том, что в них “побеждает в большинстве случаев не разум, а бессознательные симпатии, не воля, а инстинкт, не убеждения, а темперамент <...>”179. То есть побеждают силы, которые находятся в человеке, так сказать, на большей глубине.

     С. Мережковского, писавшего о “будничном трагизме” в судьбах некоторых героев Гончарова. Прежде всего — Обломова180. Противоречие, лежащее в основе сюжета романа “Обломов”, просматривается, по крайней мере, в двух ракурсах. Один из них — социально-исторический. Илья Ильич не может принять жизнь в иных формах, кроме как в привычных ему формах барского существования. Такая жизнь самим ходом общественного развития была обречена на коренную переделку. Не способный освободиться от привычек сословного мышления, беззащитный перед хищными “братцами”, Обломов может быть смешон или вызывать жалость, но ни в коей мере не может трактоваться как трагический образ. Но есть и другой ракурс. Обломов — как особый тип сознания, которое не приемлет идею пути постепенного преобразования жизни в соответствии с идеалом, с учетом объективных условий жизни и объективного хода времени. Порыв к гармонии, мечте, к жизни, совпавшей с идеалом, который был рожден свободной творческой фантазией, воспринимается не как черта “чудаков”, время от времени появляющихся в литературе, а как потребность, живущая в каждом человеке, в людях вообще. Такому порыву, такому сознанию, такому герою противостоит не рок, не какие-то враждебные лично ему силы, а объективный ход жизни. Жизнь никогда не может стать только “пребыванием”, потому что она всегда процесс, движение, “становление”. Такое сознание, такой герой неизбежно оказывается в непреодолимом конфликте с жизнью. В этом смысле и можно говорить о трагизме обломовского существования.

    Пытаясь уяснить смысл творчества Гончарова, авторы юбилейных работ довольно часто, правда, обычно бегло, в самом общем плане, сопоставляли его с другими — русскими и зарубежными — писателями. Естественно, что критики говорили об оригинальности, своеобразии гончаровского таланта. Порой дело сводилось к перечислению пунктов, по которым Гончаров с кем-то не совпадает. “Гончаров, — писал, например, А. Круковский, — иначе понимает народность, чем Тургенев. У него вообще нет определенных симпатий ни к душевным страданиям интеллигенции, как в “Рудине”, ни к подвигам деятельного добра, как в “Накануне”, ни к крестьянскому миру, ни к разнообразным проявлениям психологии современников, как в “Стихотворениях в прозе”. Он не сторонник теории Достоевского о народе-богоносце. Гончаров не преклоняется перед представителями роевой правды в лице Платона Каратаева”181.

    Если говорить о русских писателях, то, по мнению П. Медведева (он называет Пушкина, Лермонтова, Гоголя, Толстого, Достоевского), Гончаров не похож ни на одного из них, ибо он вообще писатель не русский. “Русский писатель, — рассуждает критик, — всегда сводит счеты с конечными вопросами Космоса и Логоса <...> он страшно чуток к голосу совести и внутреннего, религиозного решения, и потому ему всегда присуще бунтарство, душевный мятеж”. По отношению к такому русскому писателю Гончаров — антипод. П. Медведев далее пишет: “Гончаров психологически — писатель не русский; это европеец средней полосы культурного спектра; это — буржуа, одаренный, правда, огромным талантом <...> Он и русский читатель — чужие люди, иностранцы, которые плохо друг друга понимают...” “Увлеченный своей идеей о, так сказать, отрицательной исключительности Гончарова П. Медведев приходит к крайне субъективным выводам. Так, по его мнению, автору “Обломова” “чужд был глубокий психологический анализ”, и в силу этого главный герой романа “интересен как колоссальное “явление русской жизни”, а не сам по себе, не как тип, не как личность”182.

    Отметим, что и Ю. Айхенвальд не находил у Гончарова “истинного психологического анализа”. По мнению этого критика, почти все лица у Гончарова “несколько напоминают того безличного Алексеева или Андреева, который приходил в гости к Обломову<...>”183 и правдоподобия. “Обломов, — утверждал он, например, — <...> в качестве героя романа такой девушки, как Ольга, является вопиющей натяжкой”; в другом месте о Марке Волохове он писал: “как могла влюбиться в него Вера, гордая, чуткая, изящная?”184.

    Большинство авторов юбилейных работ ограничилось самыми общими замечаниями об искусстве Гончарова в раскрытии внутреннего мира героев. Гончаровский психологизм существенно отличался от психологизма других русских писателей XIX в., скажем, Достоевского и Толстого. Это, очевидно, и помешало авторам юбилейных работ почувствовать и показать мастерство автора “Обломова” в этом плане.

    Критики отметили многочисленные случаи прямого использования в романах Гончарова пушкинских строк, намеков на пушкинские мотивы. Е. Ляцкий писал по этому поводу: “Факт, что Пушкин особенно часто приходил на память Гончарову, когда нужна была цитата, сам по себе значителен и должен быть отмечен” (с. 75). Но исследователь не пытался — да нельзя сказать, что и сейчас это сделано, — решить вопрос о функции пушкинских цитат в гончаровских текстах. А он очень важен. Так, например, вопреки часто высказывавшемуся мнению, что “домашний” романтизм Александра Адуева формировался на книгах Марлинского и Бенедиктова, герой романа чаще всего обращается к Пушкину185. С помощью пушкинского слова он комментирует различные события своей жизни, пытается уяснить для себя свои внутренние переживания, объяснить себя другому. Пушкинское слово оказывается для него универсальным. Потому что автор романа хочет, чтобы “странное” в этом обыкновенном герое читатель смог увидеть не только как исключительное, свойственное только ему, но и как общечеловеческое.

    В критике и историко-литературных работах рубежа веков неоднократно было отмечено умение Гончарова передавать “поэзию прошлого”. В этой связи его сближали с Вальтером Скоттом, Львом Толстым и с С. Т. Аксаковым186“В прошлом находится для Гончарова, — писал в упоминавшейся статье Д. С. Мережковский, источник света, озаряющего созданные им характеры. Чем ближе к свету, тем они ярче”187.

    Сходство Гончарова и Льва Толстого В. Соловьев увидел в том, что “оба они воспроизводят русское общество, выработанное веками (помещиков, чиновников, иногда крестьян) в его бытовых давно существующих, а часто отживших или отживающих формах. Романы этих двух писателей, — заключал В. Соловьев, — решительно однородны по своему художественному предмету, при всей особенности их талантов”188.

    Сопоставление с С. Т. Аксаковым, по своему смыслу очень плодотворное, впервые было сделано Ю. Говорухой-Отроком. Но прошлое, каким оно предстает в “Сне Обломова”, это, по мнению критика — не настоящая жизнь, а “мертвое царство”. В этом отличие романа Гончарова от произведений С. Т. Аксакова и “Капитанской дочки” Пушкина: “У них, — пишет критик, — мы видим живых людей, своеобразный склад быта, у них мы видим и то начало, которое проникает в изображаемую ими жизнь, но ничего этого не видим в “Сне Обломова” <...>”189. В этих суждениях сказались почвеннические идеология и настроения Ю. Говорухи-Отрока. Но, скажем, А. Григорьев, хоть и осуждал “неприятно резкую струю иронии” в “Сне Обломова”, но признавал, что в этой главе представлен “полный, художнически созданный мир, влекущий вас неодолимо в свой очарованный круг...”190. Говоруха-Отрок в “Сне Обломова” ни поэзии, ни тепла не почувствовал.

    К сравнению Гончарова с С. Т. Аксаковым обращается и Скабичевский. Татьяна Марковна Бережкова, — “олицетворение лучшей старой женщины, какая только могла произрасти на почве патриархального быта”, — по мнению критика, представляет собою “полную параллель с дедушкою Багровым в “Семейной хронике” С. Аксакова”191.

    “Сон Обломова”. К середине XIX в. идиллия как жанр уже отмирает. “Не жанр, но заключенная в нем концепция продолжает жить, модифицируясь в прозе, в эпических формах”192. Это касается “Старосветских помещиков” и второго тома “Мертвых душ” Гоголя193, прозы С. Т. Аксакова. “Задача Аксакова <...>, — пишет В. Э. Вацуро, — изыскать возможности для идиллии в той сфере ощущений и эмоций, какую дает человеку непосредственное приобщение к природе”194.

    В соответствии с одним из представленных в главе “Сон Обломова” взглядов на изображенную там жизнь — это идиллический мир. Один из важнейших его признаков — “сочетание человеческой жизни с жизнью природы, единство их ритма, общий язык для явлений природы и событий человеческой жизни”195. Наличие идиллических мотивов в прозе Гончарова и Аксакова было расценено некоторыми критиками как слабость социального видения этих авторов. “Прелесть былой жизни”, — писал о Гончарове А. Измайлов, — зачаровала его, как когда-то Аксакова, и затушевала все темное”196 Т. Аксаков, намеченная в юбилейных статьях, нуждается дальнейшем изучении.

    В заключение обзора следует отметить, что в работах 1912 г. доминировала не юбилейная спокойная почтительность, а подчеркнутая полемичность. В спорах о Гончарове проявился не столько академический, историко-литературный, сколько непосредственный интерес к творчеству писателя. В юбилейных работах, зачастую мимоходом, без достаточной разработки и анализа было высказано немало интересных идей, сделано ценных наблюдений. Некоторые из этих идей и наблюдений были учтены в дальнейшем исследователями. Но многие из таких находок остались “брошенными”, не получили развития. Осмысление итогов юбилейного 1912 г. плодотворно и для современного этапа изучения Гончарова.

    ПРИМЕЧАНИЯ

    1 Котляревский Нестор. Странности большого таланта // 1912. № 12973. 6 июня. С. 3.

    2 Измайлов А. А. Гончаров и история (Личность и писательство в переоценке двух десятилетий) // Бирж. вед.  12973. 6 июня. С. 1.

    3 Эйхенбаум Б. Новое о Гончарове: Из писем И. А. Гончарова к М. М. Стасюлевичу // Запросы жизни. 1912. № 47. С. 2695.

    4 Евгеньев Владислав (Евгеньев-Максимов В. Е.). И. А. Гончаров // Жизнь для всех. 1912. № 6. С. 931.

    5  С. И. А. Гончаров // Новая жизнь. 1912. № 6. С. 127.

    6 Медведев П. За траурной тафтой // Бессарабская жизнь, 1912. № 128. 6 июня. С. 2.

    7 Вл. Кр. (Кранихфельд В. П.).  А. Гончаров // Совр. мир. 1912. № 6. С. 320.

    8 Ганжулевич Т. Гончаров в современности // Ялтинский вестник. 1912. № 829. 6 июня. С. 3.

    9 Гаррис (Каллаш М. А.). Памяти великого художника // Утро России. 1912. № 129. 6 июня. С. 2.

    10  Евг. Гончаров. Жизнь, личность, творчество. Критико-биографические очерки. СПб., 1912. С. 2.

    11 Мережковский Д. С. И. А. Гончаров // Мережковский Д. С. О причинах упадка и о новых течениях современной русской литературы. СПб., 1893. С. 133. Глава о Гончарове, вошедшая в цитируемую книгу, впервые была напечатана в качестве “критического этюда” в журнале “Труд” (1890. Т. VIII, № 24. С. 588—612).

    12 Измайлов А.  129. 6 июня. С. 2.

    13 Библиография. № 102—143, 978—1324.

    14 Анненский Иннокентий. Гончаров и его Обломов // Анненский Иннокентий. Книги отражений. М., 1979. С. 252.

    15  М. Ф. Письмо в редакцию // ИВ. 1911. № 3. С. 1181.

    16 Гончаров в воспоминаниях современников. С. 103—114, 178—185.

    17  М. Ф. И. А. Гончаров и новые материалы для его биографии // ВЕ. 1907. № 2. С. 568.

    18 Подробнее о деятельности Симбирской губернской ученой Архивной комиссии и о подготовленных ею публикациях см. в кн.: Бейсов П. С. “Симбирские гончароведы”).

    19 Столетие со дня рождения И. А. Гончарова. Юбилейные празднества в Симбирске. Изд. Симбирской губернской ученой Архивной комиссии. Симбирск, 1912; Каталог выставки в память И. А. Гончарова в Симбирске 6—15 июня 1912 г. / Сост. М. Ф. Суперанский. Симбирск, 1912.

    20 Мазон А.  А. Гончарова. СПб., 1912.

    21 Стасюлевич. Т. IV. С. 4—228.

    22 Собр. соч. 1977—1980. Т. 8. С. 184.

    23 СПб., 1906.

    24 Ляцкий Евг. Гончаров. Жизнь, личность, творчество. Критико-биографические очерки. СПб., 1912. С. 144, 145.

    25 Лемке М. К. Стасюлевич. Т. IV. С. IX.

    26 Протопопов М. А. Гончаров // Рус. мысль. 1891. № 11. Отд. II. С. 113, 114.

    27  Ю. Н.). Литературно-критические очерки. VII. И. А. Гончаров // РВ. 1892. № 1. С. 332, 333, 334.

    28 Скабичевский А. М. История новейшей русской литературы. 1848—1908 гг. Изд. 7-е. СПб., 1909. С. 147.

    29  В. Г. И. А. Гончаров и “молодое поколение” // Рус. богатство. 1912. № 6. Отд. II. Цит. по кн.: И. А. Гончаров в русской критике. М., 1958. С. 339.

    30 Вл. Кр. (Кранихфелъд В. П.). И. А. Гончаров. С. 320.

    31 Иванов-Разумник Р. В.  3-е. СПб., 1911. Т. I. С. 223.

    32 Григорьев Аполлон. И. С. Тургенев и его деятельность <...> // Григорьев Аполлон. Литературная критика. М., 1967. С. 332.

    33 Измайлов А. Поэт житейской мудрости. С. 2.

    34  А. Поэт спокойствия // Киевская мысль. 1912. № 155. 6 июня. С. 2.

    35 Без подписи. И. А. Гончаров // Рижский вестник. 1912. № 128. 5 июня. С. 2.

    36 Котляревский Нестор. Странности большого таланта. С. 3.

    37  В. Е.). И. А. Гончаров. С. 936.

    38 Войтоловский Л. И. А. Гончаров // Киевская мысль. 1912. № 155. 6 июня. С. 2.

    39 Иванов-Разумник Р. В.  9. Отд. II. С. 174.

    40 Там же. С. 178.

    41 Эйхенбаум Б. Новое о Гончарове. С. 2699.

    42 Слонимский Л.  М. Стасюлевича // ВЕ. 1912. № 12. С. 332.

    43 Эйхенбаум Б. Новое о Гончарове. С. 2700, 2701—2702.

    44 Ляцкий Е. А.  А. Гончаров. Критические очерки. СПб., 1904; 3-е изд.: Ляцкий Е. А. Гончаров. Жизнь, личность, творчество. Критико-биографические очерки. Стокгольм, 1920.

    45 Ляцкий Е. А. О творчестве Гончарова // Современник. 1912. № 6. С. 168.

    46  Е. А. Гончаров. Жизнь, личность, творчество. СПб., 1912. С. 57. Далее при ссылках на это издание страницы его указываются в тексте статьи.

    47 Анненский Иннокентий. Гончаров и его Обломов. С. 252, 253.

    48 Гончаров И. А. Собр. соч. 1977—1980.  8. С. 148.

    49 Ляцкий Е. А. Иван Александрович Гончаров // История русской литературы XIX века / Под ред. Д. Н. Овсянико-Куликовского. М., 1910. Т. III. С. 252.

    50 См.: Гейро Л. С. “Обрыв”. Эволюция образа Райского-художника // И. А. Гончаров. Новые материалы о жизни и творчестве писателя. Ульяновск, 1976. С. 61—84.

    51 Собр. соч. 1977—1980. Т. 6. С. 444.

    52 Там же. С. 415.

    53 Там же. С. 414.

    54  В. Е. И. А. Гончаров. Жизнь, личность, творчество. М., 1925. С. 149.

    55 Войтоловский Л. И. А. Гончаров. С. 2.

    56 Измайлов А. А.  А. Гончарова// Бирж. вед. 1901. № 251. 15 сентября. С. 1—2.

    57 Измайлов А. А. Гончаров и история. С. 1.

    58  В. Я.). Евг. Ляцкий. И. А. Гончаров. Критические очерки // Весы. 1904. № 3. С. 68.

    59 Пиксанов Н. К. Ляцкий. И. А. Гончаров // Рус. вед. 1912. № 89. 17 апреля. С. 5.

    60 Это предположение подтвердилось — см. комментарий А. Рыбасова к публикации стихотворений Гончарова (Звезда. 1938. № 5. С. 243—246).

    61  Д. Н. Итоги русской художественной литературы XIX века // Вестник воспитания. 1904. № 9. С. 6—7.

    62 Овсянико-Куликовский Д. Н. История русской интеллигенции // Собр. соч. СПб., 1911. Т. VII. С. 232—277. Далее при ссылках на это издание том и страницы его указываются в тексте статьи.

    63 Овсянико-Куликовский Д. Н.  А. Гончаров // ВЕ. 1912. № 6. С. 193—210; Он же. Поэт обломовщины // Неделя “Совр. слова”. 1912. № 216. 28 мая. С. 1817—1820.

    64 Овсянико-Куликовский Д. Н.  1817.

    65 Академические школы в русском литературоведении. М., 1975. С. 378.

    66 Овсянико-Куликовский Д. Н. И. А. Гончаров. С. 195.

    67 Мельник В. И.  А. Гончарова “Обломов” // РЛ. 1982. № 3. С. 88—89; Гейро Л. С. История создания и публикации романа “Обломов” // Гончаров И. А.  568. См. также комментарий в этом издании. С. 658—659.

    68 Переверзев В. Ф. Гоголь. Достоевский. Исследования. М., 1982. С. 399, 400—401.

    69 Иванов-Разумник Р. И. История русской общественной мысли. СПб., 1911. Т. 2. С. 210.

    70  Ю. В. Поэтика русского романтизма. М., 1976. С. 283.

    71 Переверзев В. Ф. Гоголь. Достоевский. С. 399.

    72 Чемена О. М.  38—40.

    72а Овсянико-Куликовский Д. Н. Поэт обломовщины. С. 1819.

    73 Соловьев Вл. Собр. соч. СПб., 1912. Т. III. С. 191.

    74  А. В. “Обломов”. Роман И. А. Гончарова // Дружинин А. В. Литературная критика. М., 1983. С. 309.

    75 Павлов И. П. Двадцатилетний опыт объективного изучения высшей нервной деятельности животных / Полн. собр. соч. М.; Л., 1951. Т. 3. Кн. 1. С. 312—313.

    76 Овсянико-Куликовский Д. Н.  1819.

    76а Овсянико-Куликовский Д. Н. И. А. Гончаров. С. 200.

    77 Овсянико-Куликовский Д. Н. Поэт обломовщины. С. 1818.

    78  Н. И. А. Гончаров // Одесские новости. 1912. № 8739. 6 июня. С. 2.

    79 Данилов В. В. Прототип Обломова в русской литературе 20-х годов // Рус. филолог. вестник. 1912. № 4. С. 424—427.

    80 Измайлов А.  1.

    81 Измайлов А. Поэт житейской мудрости. С. 2.

    82 Сборник русского языка и словесности Академии наук. СПб., 1869. См. также: Крылов И. А.  II. С. 603—630.

    83 См., напр.: Бродский Н. Л. Примечания // Крылов И. А. Сочинения. М., 1946. Т. 2. С. 761.

    84 Игнатов И.  129. 6 июня. С. 2—3.

    85 Нагель С. (Шипулинский Ф. П.). Русский “Дон Кихот” // Крымский вестник. 1912. № 142. 6 июня. С. 2.

    86 Пинский Л. Реализм эпохи Возрождения. М, 1961. С. 309.

    87 Берковский Н. Я. Романтизм в Германии. Л., 1973. С. 37.

    88 Елагин Ю. (Говоруха-Отрок Ю. Н.). Литературно-критические очерки. С. 342.

    89  Е. А. И. А. Гончаров, его жизнь и литературная деятельность. СПб., 1895. С. 55.

    90 Олеша Ю. Ни дня без строчки. М., 1965. С. 212.

    91 Григорьев Аполлон.  С. Тургенев и его деятельность <...>. С. 333, 335—336.

    92 РЛ. 1969. № 1. С. 165 (публ. Н. Г. Розенблюма).

    93 Достоевский. Т. 22. С. 44. Достоевский высказывался об Обломове и совсем по-другому, с негативным оттенком. О его отношении к роману Гончарова см.: Битюгова И. А.  А. Гончарова “Обломов” в художественном восприятии Достоевского // Достоевский. Материалы и исследования. Л., 1976. Вып. 2. С. 191—198.

    94 Мережковский Д. С. И. А. Гончаров. С. 133.

    95 Писарев Д. И. Обломов. Роман И. А. Гончарова // Писарев Д. И. Литературная критика в 3 т. Л., 1981. Т. 1. С. 44.

    96  П. А. Идеалы и действительность в русской литературе. СПб., 1907. С. 174, 176.

    97 Скабичевский А. М. История новейшей русской литературы. С. 147.

    98 Лотман Л. М.  92—103.

    99 Гончаров И. А. Переписка с П. Г. Ганзеном (публ. М. П. Ганзен-Кожевниковой) // Лит. архив. М.;Л., 1961. Т. 6. С. 45.

    100 Котляревский Нестор. Странности большого таланта. С. 3.

    101  Кр. (Кранихфельд В. П.) И. А. Гончаров. С. 317.

    102 Коган П. С. Очерки по истории новейшей русской литературы. М., 1912. Т. 1. Вып. 3. С. 156.

    103  А. В. Гончаров и обломовщина// Оренбургский край. 1912. № 123. 6 июня. С. 2.

    104 Орлов М. А. Корифей объективного романа // СПб. вед.  126. 6 июня. С. 1.

    105 Станкевич. А. И. А. Гончаров // Южный край. 1912. № 10805. 6 июня. С. 3—4.

    106 Кони А. Иван Александрович Гончаров // С. 248—249.

    107 Соловьев Е. А. И. А. Гончаров <...> С. 64.

    108 Муратова К. Д. РЛ. 1968. № 3. С. 54.

    109 Ключевский В. О. Соч. в 9 т. М., 1987. Т. 1. С. 59, 61.

    110—111  В. О. И. А. Гончаров // Ключевский В. О. Неопубликованные произведения. М., 1983. С. 319.

    112 Собр. соч. 1977—1980. Т. 8. С. 106.

    113 См.:  Е. Н. “Мертвые души” Н. В. Гоголя. (Замысел и его воплощение) // РЛ. 1971. № 3. С. 68—71; Жаравина Л. В. К проблеме национального характера в поэме Гоголя “Мертвые души” // Классическое наследие и современность. Л., 1981. С. 159—166.

    114  Е. А. Поэт русской старины // Новый журнал для всех. 1912. № 6. С. 96.

    115 Собр. соч. 1977—1980. Т. 4. С. 121.

    116 См.:  Л. В. “Суходол”, повесть-поэма И. Бунина // РЛ. 1966. № 2. С. 44—59.

    117 Бунин И. А. Собр. соч. в 9 т. М., 1967. Т. 9. С. 536, 537.

    118  Е. А. Поэт русской старины. С. 96, 97.

    119 Максимов В. Е. (Евгеньев-Максимов В. Е.). Очерки по истории русской литературы 40-х — 60-х годов. Натуральная школа. СПб., 1912. С. 175.

    120 Лихачев Д. С. РЛ. 1968. № 1. С. 138.

    121 Розанов В. В. К 25-летию кончины И. А. Гончарова // Новое время. 1916. № 14558. 15 сентября. С. 5.

    122 Аверинцев С. С.  7. С. 212.

    123 Котляревский Н. А. Странности большого таланта. С. 3.

    124 Белинский В. Г. Полн. собр. соч. М., 1956. Т. 10. С. 327—328.

    125  Н. И. А. Гончаров. С. 2.

    126 Ганжулевич Т. Гончаров в современности. С. 3.

    127 Станкевич А.  А. Гончаров. С. 4.

    128 Гончаров Н. А. Переписка П. Г. Ганзеном // Лит. архив. М.; Л., 1961. Т. 6.

    129 Шр. Гр. (Шрейдер Г. И.). Гончаров, Короленко и Чехов в итальянском переводе. (Письмо из Италии) // Рус. вед. 1909. № 135. 14 июня. С. 5.

    130  В. Е. Очерки по истории русской литературы <...>. С. 141, 142.

    131 Круковский А. В. Гончаров и его творчество // Журнал Мин-ва нар. просвещ. 1912. № 9. Отд. III. С. 99.

    132 Собр. соч. 1977—1980.  8. С. 41—42.

    133 Там же. Т. 6. С. 8.

    134 Суперанский М. Ф. Речь, произнесенная 5 июня 1912 г. в библиотеке-читальне им. И. А. Гончарова // Столетие со дня рождения И. А. Гончарова. Симбирск. 1912. С. 64—65.

    135 Ляцкий Е. А.  171.

    136 Короленко В. Г. И. А. Гончаров и “молодое поколение”. С. 339.

    137 Ганжулевич Т. Гончаров в современности. С. 3. На процессе нечаевцев адвокат В. Д. Спасович сказал: “Нечаев выкроен по типу одного из героев романа Гончарова “Обрыв” — Марка Волохова” ( Т. IV. С. 109).

    138 Чаговец Вс. Поэзия заснувших прудов // Киевская мысль. 1912. № 155. 6 июня. С. 3.

    139 Басаргин А. (Введенский А. И.).  А. Гончаров // Моск. ведомости. 1912. № 130. 6 июня. С. 2—3.

    140 Короленко В. Г. И. А. Гончаров и “молодое поколение”. С. 333—334.

    141 Максимов В. Е. Очерки по истории русской литературы <...> С. 177.

    142  Ю. (Айхенвельд Ю. А.). Несколько слов памяти И. А. Гончарова // Рус. мысль. 1901. № 9. Отд. II. С. 236.

    143 Колтоновская Е. А. Женские образы Гончарова// Неделя “Совр. слова”. 1912. № 216. 28 мая. С. 1820—1823.

    144 Новикова М.  21. С. 17—21; Она же. Женщина “Обрыва” // Утро России. 1912. № 129. 6 июня. С. 2.

    145 Иустинов М. А. Певец старой правды. И. А. Гончаров // Золотоноша. 1912. С. 29.

    146  В. Г. И. А. Гончаров и “молодое поколение”. С. 335.

    147 Топоров В. Н. Петербург и петербургский текст русской литературы // Семиотика города и городской культуры. Петербург. Тарту, 1984. С. 15.

    148 Яхонтов С.  А. Гончаров. С. 119.

    149 Коган П. Очерки по истории новейшей русской литературы. М., 1912. Т. I, вып. 3. С. 131.

    150 Игнатов И. Поэзия покоя. С. 2—3.

    151  Л. И. А. Гончаров. С. 2.

    152 Русская наука о литературе в конце XIX — начале XX в. М., 1982. С. 4.

    153 Комарович В. Достоевский. Современные проблемы историко-литературного изучения. Л., 1925. С. 37.

    154  А. Г. О толковании художественного произведения. СПб., 1912. С. 4.

    155 Дружинин А. В. “Обломов”. Роман И. А. Гончарова. С. 304.

    156 Мережковский Д. С.  А. Гончаров. С. 140.

    157 Сретенский Н. Н. Историческое введение в поэтику комического. Ростов-на-Дону, 1926. Ч. I. С. 34.

    158 Айхенвальд Ю. И. Гончаров // Айхенвальд Ю. И. Силуэты русских писателей. М, 1911. С. 159, 164.

    159  В. Е.). И. А. Гончаров. С. 955.

    160 Долина Лев (Венгеров С. А.). И. А. Гончаров. (Литературный портрет) // Новь. 1885. Т. 4. № 13. С. 112.

    161 Там же.

    162  Д. Н. И. А. Гончаров. С. 200—201. О том, как Овсянико-Куликовский развивает эту мысль, см. выше.

    163 Лоэнгрин (Герцо-Виноградский П. Т.) Гончаров // Приазовский край. 1912. № 148. 6 июня. С. 2.

    164 См., напр.,  Л. О литературном герое. Л., 1979. С. 95.

    165 Лобанов В. Загадочный писатель // Саратовский листок. 1912. № 121. 6 июня. С. 2.

    166 Гинзбург Л.  96.

    167 Фаворин В. К. О взаимодействии авторской речи и речи персонажей в языке трилогии Гончарова // Изв. АН СССР. Отд. лит-ры и языка. 1960. Т. IX. Вып. 5. С. 352.

    168 Боборыкин П. Д. Творец “Обломова”. (Памяти И. А. Гончарова) // Рус. слово. 1912. № 129. 6 июня. С. 2.

    169 Т. XII. С. 5. Об этом замысле см.: Розенблюм Л. М. Творческие дневники Достоевского. М., 1981. С. 46—50.

    170 Максимов В. Е. <...> С. 180—181.

    171 Короленко В. Г. И. А. Гончаров и “молодое поколение”. С. 330.

    172 Чуйко В. И. А. Гончаров // Наблюдатель. 1891. № 12. С. 125—126.

    173  Д. С. О причинах упадка и о новых течениях современной русской литературы. Гл. IV. СПб., 1893. С. 46.

    174 Там же. С. 47.

    175 Долина Лев (Венгеров С. А.). И. А. Гончаров <...>. С. 111.

    176  Ю. И.). Несколько слов памяти И. А. Гончарова. С. 230.

    177 Скабичевский А. М. История новейшей русской литературы. С. 142.

    178 Эйхенбаум Б.  I. // Северные записки. 1915. № 4. С. 130.

    179 Мережковский Д. С. И. А. Гончаров. С. 148.

    180 Там же. С. 139.

    181 Круковский А. В.  105.

    182 Медведев П. За траурной тафтой. С. 2.

    183 Айхенвальд Ю. Гончаров // Айхенвальд Ю. И. Силуэты русских писателей. С. 163.

    184  А. И. История новейшей русской литературы. С. 148, 151.

    185 Это, как известно, привело в свое время в недоумение Белинского, который писал, что гончаровский герой “из лучших произведений Пушкина как-то ухитрился набраться такого духа, какого можно было бы набраться из сочинений фразеров и риторов” (Белинский В. Г. Взгляд на русскую литературу 1847 года // Полн. собр. соч. М., 1956. Т. 10. С. 341.

    186  Н. П. И. А. Гончаров // Родник. 1912. № 6. С. 645; Измайлов А. Поэт житейской мудрости. С. 2.; Мережковский Д. С.  А. Гончаров. С. 152—153.

    187 Там же. С. 152.

    188 Соловьев В. Собр. соч. СПб., 1912. Т. III. С. 191.

    189 Елагин Ю. (Говоруха-Отрок Ю. Н.).  340.

    190 Григорьев Аполлон. И. С. Тургенев и его деятельность <...>. С. 329.

    191 Скабичевский А. М. История новейшей русской литературы. С. 150.

    192  В. Э. Русская идиллия в эпоху романтизма // Русский романтизм. Л., 1978. С. 138.

    193 “Гоголь-идиллик — а был ведь и такой, говорят, — дал тоже интересный росток и крупный — Гончарова”, — писал И. Анненский в статье «Эстетика “Мертвых душ” и ее наследие». (Анненский Иннокентий. Книги отражений. С. 229).

    194  В. Э. Русская идиллия в эпоху романтизма. С. 133.

    195 Бахтин М. М. Вопросы литературы и эстетики. М., 1975. С. 375.

    196 Измайлов А.  2. См. также: Измайлов А. Гончаров и история. С. 1.

    Сноски

    *1 Об исключительной “широте” образа Обломова, о его вневременной сути сказал в “Первой речи в память Достоевскому” (1883) Владимир Соловьев: “Отличительная особенность Гончарова — это сила художественного обобщения, благодаря которой он мог создать такой всероссийский тип, как Обломова, равного которому (курсив В. Соловьева. — М. О.) мы не находим ни у одного из русских писателей”; и далее: “В сравнении с Обломовым и Фамусовы и Молчалины, Онегины и Печорины, Маниловы и Собакевичи, не говоря уже о героях Островского, все имеют лишь специальное  Соловьева. — М. О.) значение”73.

    *2 Очень интересно, что к этой же проблеме в связи с вопросом о национальном характере вскоре обратился великий русский физиолог И. П. Павлов. В 1916 г. он писал: “Рефлекс цели может ослабнуть и даже быть совсем заглушен обратным механизмом <...> Когда отрицательные черты русского характера: леность, непредприимчивость, равнодушное или даже неряшливое отношение ко всякой жизненной работе навевают мрачное настроение, я говорю себе: нет, это — не коренные наши черты, это — дрянной нанос, это — проклятое наследие крепостного права. Оно сделало из барина тунеядца <...> Оно сделало из крепостного совершенно пассивное существо, без всякой жизненной перспективы <...> И мечтается мне дальше. Испорченный аппетит, подорванное питание можно поправить, восстановить тщательным уходом, специальной гигиеной. То же может и должно произойти с загнанным исторически на русской почве рефлексом цели. Если каждый из нас будет лелеять этот рефлекс в себе, как драгоценнейшую часть своего существа, если родители и все учительство всех рангов сделает своей главной задачей укрепление и развитие этого рефлекса в опекаемой массе, если наши общественность и государственность откроют широкие возможности для практики этого рефлекса, то мы сделаемся тем, чем мы должны и можем быть, судя по многим эпизодам нашей исторической жизни и по некоторым взмахам нашей творческой силы”75.

    *3 “миссии”. Как написал в одной из своих ранних работ Ю. Айхенвальд об Ольге и Вере, “обе они не столько любят, сколько спасают”142.