• Приглашаем посетить наш сайт
    Некрасов (nekrasov-lit.ru)
  • Полоцкая. Илья Ильич в литературном сознании 1880—1890-х годов.

    Полоцкая Э. А. Илья Ильич в литературном сознании 1880—1890-х годов // Гончаров И. А.: Материалы юбилейной гончаровской конференции 1987 года / Ред.: Н. Б. Шарыгина. — Ульяновск: Симбирская книга, 1992. — С. 38—49.


    Э. А. Полоцкая

    ИЛЬЯ ИЛЬИЧ В ЛИТЕРАТУРНОМ СОЗНАНИИ 1880—1890-х ГОДОВ

    «Невременный» успех роману Гончарова «Обломов» предрек Лев Толстой, только что прочитавший его1. С тех пор понимание романа, а значит, и его героя много раз менялось, и довольно резко. Да и в одно и то же время всегда соседствовали взаимоисключающие оценки. Сначала — Н. А. Добролюбова, Д. И. Писарева, А. В. Дружинина и А. А. Григорьева, позже — И. Ф. Анненского и М. А. Протопопова, в наши дни — от авторов научных исследований и популярных работ до художественных толкователей романа — Н. Михалкова, О. Табакова, И. Смоктуновского.

    Столкновение противоположных мнений, обычное при обсуждении великих произведений, изучается не только ради этих мнений, т. е. не только для характеристики критической мысли, но и для более глубокого понимания самого произведения и его героев.

    Что такое Обломов? Что в нем как в литературном типе есть, кроме того темного начала, имя которому дал Штольц, потом многажды столь добродушно и самокритично повторил сам Илья Ильич и, наконец, глубоко охарактеризовав которое, придал ему силу закона Добролюбов?

    ...После острых споров о романах «Обломов» в 60-е годы и «Обрыв» — в 70-е годы прошлого века интерес к «главному» роману Гончарова возобновился в 80—90-е годы. На это время пришелся большой юбилей писателя (70-летие), впрочем, отмеченный по его настоянию очень скромно; вышли три полных собрания сочинений, в том числе два прижизненных, подготовленных автором; наконец, его смерть (1891 г.) — еще один повод для обострения внимания критики. Творческий путь писателя завершился, ждать уже было нечего; мысль, высказывавшаяся и раньше, что лучшее его творение — «Обломов», утвердилась.

    Как изменялось в этот период восприятие главного героя романа?

    При всей противоречивости оценок Обломова в 60-е годы доминантой в них был интерес к «обломовщине», жертвой которой и одновременно «соучастником», несущим на себе долю вины за свою судьбу, являлся сам Илья Ильич. Идеалу деятельного героя, стремящегося изменить несовершенную действительность, на который в значительной степени опиралась литература демократического направления, Обломов никак не соответствовал. Поэтому так важно было тогда определить меру вреда, нанесенного юности и обществу помещичьим строем, одной из «ячеек» которого была Обломовка. Штольц как деятельная личность вполне удовлетворил, кажется, только парадоксалистский ум Писарева, им не мог удовлетвориться более гибкий и тонкий Добролюбов, который главное внимание сосредоточил на социальном зле, погубившем героя Гончарова — обломовщине.

    В 1880-е годы наступил период более слабого напряжения общественной активности, точнее, активность была направлена теперь больше к умственной, чем к практической деятельности. И акценты сместились. Обломовщина, конкретная социальная почва которой с освобождением от крепостного права стала понемногу усыхать, не исчезла из поля зрения критики; и мы это увидим; но — на фоне уже более вялых разговоров о ней как об общем зле — новыми красками заиграл психологический портрет главного героя романа.

    В Обломова как личность, обладающую неповторимыми индивидуальными чертами, можно сказать, «впилась» педагогическая мысль 80-х — 90-х годов, ища в нем черты героя воспитательного романа. Так, заинтересовались Обломовым два видных педагога-словесника, отличавшихся особым интересом к нравственной стороне в эстетическом воспитании гимназистов и студентов — О. Миллер и В. Острогорский.

    О. Миллер в курсе лекций «Русская литература после Гоголя» (1886, дополн. и измененное изд.) поставил вопрос о благотворном влиянии на молодое поколение характера Обломова. Отношение Обломова к «делу», под которым так часто подразумевается в жизни составление карьеры любой ценой, в литературе — подмена высокого искусства «подбиранием мелкого житейского сора» и борьба против пустяков, — это отношение О. Миллеру представляется истинным, светлым. Не упрекая Обломова в лени, О. Миллер замечает в нем жажду иной деятельности — не прагматической, а творческой, которая проявляется в его думах: «Он многое создает, лежа у себя на постели». Сказано это без всякой насмешки!

    Так же снисходителен был к бездеятельности Обломова В. Острогорский, редактор ряда педагогических изданий, в том числе журнала «Воспитание и обучение». Как и О. Миллер, он, перефразируя страстные слова самого Обломова, оправдывал бездеятельность Ильи Ильича: «Обломов вполне чувствовал всю бестолочь и суету светской жизни, где люди бегают по визитам, волнуются из-за пустяков, пляшут, играют в карты и сплетничают. Ясно понимал он всю бесполезность чиновничьей службы...»2.

    Педагогическая критика, таким образом, настаивала на сознательности пассивной позиции Обломова и одобряла ее: субъективной вины героя, которую так остро чувствовал Добролюбов, она не замечала. Поэтому и финал жизни Обломова для нее — это гибель вызывающей сочувствие жертвы «помещичьего и общественного строя»3 России. Отсюда — внимание к злу, нанесенному Обломову его воспитанием.

    с его схоластической, далекой от жизни наукой. Отвлечение от действительности, являвшееся целью и результатом такого воспитания, по Острогорскому, позволяет отнести Обломова к представителям русского романтизма, с характерной для него пассивностью, тоской и скукой.

    Исходя из детерминированности «обломовщины», критики-педагоги были озабочены объективными условиями духовного развития интеллигенции в будущем. Как урок современной педагогике, Миллер завершает главу о Гончарове в своей книге противопоставлением воспитания, полученного Обломовым, воспитанию будущих детей Ольги Ильинской, которая, конечно же, приучит их к активной жизни, а не к барскому уединению, и сумеет сделать из них настоящих общественных деятелей. «Вот те заключения, которые могут быть сделаны на основании Гончарова относительно воспитательных мер против нашей «обломовщины»4, — заключает он главу об «Обломове».

    Далеко за рамки чисто педагогической работы выходит статья И. Анненского «Гончаров и его Обломов», напечатанная в журнале «Русская школа» (1892, № 4). Хотя кое в чем, как увидим, Анненский и совпадает с представителями педагогической науки (у которых он многому научился в годы сотрудничества в журналах «Русская школа» и «Воспитание и обучение»), от половинчатости отношения к Обломову, свойственной О. Миллеру и В. Острогорскому, которые все же, видя в нем только «жертву» и противопоставляя его будущим «настоящим общественным деятелям», объективно признавали некоторую его ущербность, — здесь ничего не осталось. В статье, кстати, критикуется грубая терминология школьной словесности, которая дает ложное, одностороннее представление о литературных типах: «Тип скупца — Плюшкин, тип ленивца — Обломов, тип лгуна — Ноздрев. Ярлыки приклеиваются на тонкие художественные работы, и они сдаются на рынок. Там по ярлыкам узнает их каждый мальчишка» (при том, что из современных школьных программ Гончаров вместе с его «Обломовым» исключен, слова эти звучат и сейчас злободневно — по отношению ко всему предмету, когда-то называвшемуся так прекрасно: «изящная словесность»).

    Не признавая «школьно-рыночного» вопроса — отрицательный или положительный тип Обломова, — Анненский отвергал вульгарный подход критика М. А. Протопопова к «Обломову». Протопопов писал за несколько месяцев до него в «Русской мысли» (1891, № 11) что «обломовщина» — это только «нравственный недуг» и удивлялся, что Гончаров придал общественное значение Обломову и «обломовщине». Именно Протопопов пользовался ярлыками: скупость Плюшкина, лень Обломова, — и Анненский метил не только в школьное преподавание, но и в либеральную публицистику, которая недалеко ушла от примитивного школярства в подходе к художественной литературе.

    в текст романа. Итог личных впечатлений Анненского-читателя: Обломов — человек симпатичный, «умен, но не цепким, хищным, практическим умом, а скорее тонким», «хитрости в нем нет, еще менее расчетливости», сердце у него нежное, есть у него и внутренняя независимость, и достоинство и т. д. Этому впечатлению Анненский дает замечательное объяснение, сближаясь здесь отчасти с авторами педагогических работ: «Посмотрите, что противопоставляется обломовской лени: карьера, светская суета, мелкое сутяжничество или культурно-конкретная деятельность Штольца. Не чувствуется ли в обломовском халате и диване отрицание всех этих попыток разрешить вопрос о «жизни»? Выступив перед критиками Обломова страстным его защитником, Анненский оправдывает не только его «пассивность» и «лень», но даже воспитанную с детства привычку потомка ряда рабовладельческих поколений жить за чужой счет: просто «это право его рождения, которое он наивно смешивает с правом личности»5.

    Не удивительно, что обломовщина как социальное явление и как проблема, поставленная в романе самим художником, Анненского не интересует. Может быть, это единственная работа о романе Гончарова, в которой нет слова «обломовщина».

    Даже смерть Обломова воспринимается Анненским не как гибель отрешившегося от живой жизни человека, а — в соответствии со спокойной манерой авторского изложения и с сутью характера, как его понимал критик: «Он умер, потому что кончился, потому что Гончаров исчерпал для нас всю его психологическую сущность...»6.

    Почтительно не соглашаясь с добролюбовской характеристикой Обломова как разоблаченного «лишнего человека» и воплощения «косности и пассивности», Анненский полемический пыл своей статьи направил против узости подхода к Обломову в гимназии и на страницах либеральной печати.

    К началу 90-х годов была уже забыта полубранная тирада Буренина по поводу гончаровского таланта, с которой он выступил в конце 80-х годов. Любивший эпатировать читателя, метивший во всех писавших о Гончарове, начиная с Белинского, оценившего «чисто художественный» талант Гончарова, Буренин провозгласил автора «Обломова» «самым выдержанным, самым рассудочным моралистом, который «ничтоже сумняшеся» гнет изображаемую им действительность под не особенно высокий уровень определенных и условных воззрений»7«азбучном правиле»: «возлюби труд и избегай праздности и лености — иначе впадешь в обломовщину и кончишь как Захар и его барин»8.

    Статья Анненского, с ее широкой характеристикой самой личности Обломова, таким образом, противостояла и этому сужению смысла романа до уровня назидательного «руководства к жизни».

    Как видим, даже в это сравнительно мирное для критики гончаровского романа время равновесия в понимании личного (психологического) и социального начала в облике Обломова не было. Емкий характер дробился на части.

    Но есть еще одна сторона в Обломове как творении художника — историко-литературная. Ее открыл для читателей не столько автор, сколько толкователь романа — Добролюбов. Он впервые ввел Обломова в ряд «лишних людей» русской литературы, начавшийся с Онегина. Любопытно, что стало с этой добролюбовской традицией к 80-м годам.

    Писавшие о Гончарове иногда повторяли эту мысль Добролюбова, как заученный урок, иногда вступали с ним в спор. С разных позиций отвергали добролюбовскую аналогию М. А. Протопопов и его оппонент И. Ф. Анненский.

     Протопопов возмущался тем, что такой «пищеварительный аппарат», каким ему представлялся гончаровский герой, можно было поставить на одну доску с людьми «могучего духа» — вроде Печорина, «сильной мысли», как Рудин, «деятельного и тревожного чувства», как Онегин и Печорин. Если для «лишних людей» бездействие было проклятьем жизни, то для Обломова, писал Протопопов, в нем было счастье9. Анненский обошел этот вопрос (как он обошел и другой, главный мотив добролюбовской статьи «Что такое обломовщина?»): ассоциаций с «лишними людьми» «непредвзятое» чтение романа у него не вызвало. Зато следившие за молодыми беллетристами критики активно пользовались параллелью Добролюбова: Онегин — Печорин — Бельтов — Гамлет Щигровского уезда — Рудин — Обломов. Последнее звено этой цепи — Обломов — теперь оказывалось связующим между «лишним человеком» классической его поры и новой разновидностью этого типа в творчестве молодых писателей. Обсуждение шло в основном на материале зрелого творчества Чехова. Если бы Чехов опубликовал свою первую большую пьесу («Безотцовщину», как значится в академическом собрании сочинений), то первым по времени «наследником» «лишних людей» и Обломова мог бы быть назван герой этой пьесы Платонов. Затем следуют: Лихарев в рассказе «На пути», сразу же напомнивший многим современникам Рудина; Иванов, вызвавший у постановщика одноименной пьесы в Александрийском театре в 1889 году реплику: «да это лишний человек»; старый профессор в «Скучной истории»; Лаевский в «Дуэли», сам себя называвший «лишним человеком», что подхватила с охотой критика; капиталист Лаптев («Три года»); начинающий писатель Треплев («Чайка»); художник («Дом с мезонином»); отщепенец из дворян («Моя жизнь») и др. Все они по-разному страдали от жизни без дела, осмысленного и оправданного большой целью, чувствовали себя «надломленными» и «непонятыми», как писал Чехов о своем Иванове. Чехов сам не связывал своих героев ни с «лишними людьми», ни тем более, с Обломовым. Но говоря, что он хочет лишь «суммировать все то, что доселе писалось о ноющих и тоскующих людях, и своим Ивановым положить предел этим писаньям»10, он тем самым протягивал нить от своего героя к его предшественникам. И, болезненно воспринимая сближение героев более поздних пьес (Войницкого, Астрова, Тригорина) с Обломовым, например в статье И. Игнатова (которая так и называлась: «Семья Обломовых. По поводу «Дяди Вани» Чехова»11), не считая Обломова вообще значительным художественным образом, он все же не прошел мимо опыта его создателя.

    Встреча «лишнего человека» с Обломовым в чеховском творчестве была предопределена, таким образом, сложившейся к названной эпохе историко-литературной традицией. Отделяя своих героев от «лишних людей», Чехов однажды заметил: «Прежде герои повестей и романов (Печорин, Онегин) были 20 лет, а теперь нельзя брать героя моложе 30—35 лет» (XVII, 101). Чеховскому Иванову 35 лет, не очень молоды и другие близкие ему герои. Но и Обломову в начале романа не 20 лет, а 32—33 года.

    яркого прошлого, открылась возможность новой дороги — и оба не смогли ею воспользоваться.

    Прежде чем критика связала героев Чехова с Обломовым, да еще в соседстве с «лишними людьми», в чеховской творческой работе произошел маленький эпизод, небезразличный для понимания этой связи. И именно — в процессе создания «Иванова».

    Пьеса была уже почти закончена во 2-й редакции (к 15 января 1889 г.), но, готовя рукопись для цензурного разрешения, Чехов внес в текст исправления. Среди дополнений была реплика Сащи в кульминационном месте 3-го действия, когда, пытаясь расшевелить Иванова буквально, по авторской ремарке, она «пихает его в плечо», «тянет за руку» — и говорит: «Двигайся! Батюшки, какой тяжелый тюлень! Двигайся, Обломов!» (XII, 250). Эти слова попали в первоначальный текст пьесы в «Северном вестнике», но из последних изданий были исключены.

    Эпизод имел продолжение в другой пьесе Чехова — «Леший» написанной к концу того же года. Здесь имя Обломова еще раз промелькнуло — и в том же содержательном контексте, но вместо «тюленя» метафора была другой: «вахлак». Войницкий говорит с укором Елене Андреевне, тщетно пытаясь добиться ее любви: «Апатия, Обломов, вахлак... Столько добродетели, что извините, даже глядеть противно» (XII, 165).

    Между двумя этими реминисценциями из «Обломова», в мае 1889 года, Чехов перечитал роман Гончарова и подверг его резкой критике. Самого Обломова назвал «утрированной фигурой»: «не так уж крупен, чтобы из-за него стоило писать целую книгу... возводить его персону в общественный тип — это дань не по чину... если бы Обломов не был лентяем, то чем бы он был?.. ничем» (III, 201—202). Обломов — только лентяй: к этому сводились и приведенные выше реплики Саши Лебедевой и Жоржа Войницкого.

    распространенную, в сущности, банальную точку зрения.

    Если бы можно было вообразить диалог Ильи Ильича Обломова с автором «Иванова», то ответ первого на упрек второго мог бы прозвучать примерно так: «Да? Как просто и несложно. Человек такая простая и немудреная машина... Нет, доктор, в каждом из нас слишком много колес, винтов и клапанов, чтобы мы могли судить друг о друге по первому впечатлению или по двум-трем внешним признакам» (слова Иванова доктору Львову; ХП, 56—57). «Лень» — это и было «первое впечатление» от Обломова. Но объективно, в своей работе художника, Чехов учитывал опыт многих предшественников, и автор «Обломова», повторяем, здесь не был исключением.

    Вернемся к «Иванову». Если бы Саша в ранних текстах и не назвала героя в порыве досады Обломовым, ассоциации с романом Гончарова при чтении пьесы все равно возникают. Отчасти — в связи с характером Иванова, но больше — с событиями, с любовной коллизией.

    В романе Гончарова, как и в пьесе Чехова, женщина берет на себя миссию: спасти любовью героя, не желающего бороться за себя, безвольно отдающегося течению жизни.

    Как человек, живущий в окружении других лиц, т. е. как член общества, Иванов ведет себя до финала пьесы почти по-обломовски. В делах практических он наивен, как Обломов, и хозяйство его постепенно идет к разорению. Ему претит всякое предпринимательство, к буржуазно-мещанской среде он не хочет приспосабливаться. Как и у Обломова, в его сердце вспыхнула было нежность к девушке, готовой стать его женой, чтобы спасти, но погасла, и усилия ее оказались напрасными, — воскресить его к энергичной деятельности уже было невозможно. (Так от Подколесина через Обломова в пьесу Чехова, между прочим, входит мотив несостоявшейся женитьбы, впоследствии воплощенный немного ближе к обломовскому варианту — по внешним обстоятельствам, но не психологически — в рассказе «Ионыч»).

     Леоновым (постановка М. Захарова в театре им. Ленинского комсомола): малоподвижный, склонный к полноте, этот Иванов даже разговаривает как-то нехотя, лениво, словно погрузившись в свои невеселые думы.

    Вольно или невольно, но Чехов в своей пьесе воспроизвел заново ситуации, пережитые Обломовым. Может быть, потому его так и раздражал гончаровский роман, перечитанный, уже когда его пьеса была написана, напечатана и даже поставлена на сцене.

    Досталось от Чехова — читателя «Обломова» — и Ольге Ильинской: «Ольга сочинена и притянута за хвост», — писал он в том же письме (III, 202). Но вот как он характеризует за полгода до этого письма свою героиню, Сашу Лебедеву: «Это женщина, которая любит мужчин в период их падения. Едва Иванов пал духом, как девица — тут как тут... Помилуйте, у нее такая благородная, святая задача! Она воскресит упавшего, поставит его на ноги, даст ему счастье... Любит она не Иванова, а эту задачу... Она не знает, что любовь для Иванова составляет только излишнее осложнение, лишний удар в спину. И что ж? Бьется Саша с Ивановым целый год, а он все не воскресает и падает все ниже и ниже» (III, 1 13 — письмо к А. С. Суворину, 30 декабря 1888 г.).

    Если Ольга у Гончарова, по Чехову, сочинена, то и такая Саша, в поведении своем чем-то повторившая Ольгу и, как та, потерпевшая поражение, должна была бы показаться автору неестественной; по всему видно, что он и не особенно любит эту свою героиню, явно предпочитая ее «надуманной» любви ясное и цельное чувство Анны Петровны.

    И в отношении Чехова к третьему герою гончаровскою романа — Штольцу, таком иронически беспощадном («Автор говорит, что это великолепный малый, а я не верю. Это продувная бестия; думающая о себе очень хорошо и собою довольная»; III, 201—202), проскальзывает собственное отношение Чехова к антиподу Иванова — доктору Львову: «Львов честен, прям и рубит сплеча, не щадя живота... Угрызений совести никогда не чувствует — на то он «честный труженик», чтоб казнить «темную силу» (III, 113 — письмо к А. С. Суворину, 30 декабря 1888 г.). Иными словами, и о нем Чехов мог бы сказать, что это человек, думающий о себе очень хорошо и собою довольный, хотя воздержался бы от выражения: «продувная бестия».

    — Штольц. А другой деятельный, энергичный и практический герой Чехова — в повести «Дуэль» — тоже представлен как антипод слабому, бездеятельному человеку Лаевскому: фон Корен (и фамилия у него, как у Штольца — немецкая). И, как это было в романе «Обломов», а затем в «Иванове», в глазах читателя «Дуэли», как и ее автора, энергическая личность не победила в состязании с «новым лишним человеком». Проблема, не решенная Гончаровым, не была решена и Чеховым.

    В качестве предшественника Чехова (реже — Короленко) Гончаров обыкновенно упоминался в отзывах критики не в одиночестве, а в ряду с Гоголем, Тургеневым, Толстым — как один из классиков12. Чаще всего при этом Гончарова противопоставляли «утилитарной» эпохе литературы 60-х годов — как художника «чистого искусства»13.

    Обломов в роли предшественника чеховских героев также редко упоминается в критических обзорах, чаще — рядом с «лишними людьми» прежней литературы, как носитель общих с ними психологических черт. «Он и Чацкий, и Печорин, и Обломов» таково впечатление рецензента о главном герое спектакля «Иванов» в Александринском театре14.

    И только поздняя народническая критика, в лице Скабичевского, с его прямолинейной социологической методологией, искала родства между обломовщиной и лаптевщиной как прямым наследием купеческого темного царства15.

    «Иванов», Л. Е. Оболенский писал: «Что такое Иванов? Подлец, негодяй или хороший человек? Психопат или новый Чацкий?..» И высказал догадку: «Не принадлежит ли он к типу Обломовых, только под новым соусом?»16.

    Чеховские герои сближались с Обломовым в их бессилии перед жизненными трудностями: это «слабые и дряблые русские люди, новейшие Обломовы, решительно не умеющие жить, не умеющие устраивать ни своего, ни чужого счастья при самых прекрасных внешних обстоятельствах»17, — писал М. О. Меньшиков в статье «Без воли и совести» о героях чеховских рассказов «Страх», «Скучная история», «Дуэль», «Жена», «Соседи».

    Со склонностью критики всех времен противопоставлять нынешнюю литературу — прежней, современных героев — героям пусть недавнего, но все же прошлого, ставшего уже «историей», разные авторы всматривались в потери, которые несла литература.

    От безобидной «хрустальной души» до способности обижать других — таков путь, который, по мнению критики, претерпели черты человечности от Обломова до Иванова18«Обломовым, разбуженным на 15—20 лет», но «уже утомленным своей непродолжительной работой, а потому и раздраженным Обломовым», находящимся «в фазисе апатии и безверия»19. Это был общий взгляд на недостаток человечности в тех чеховских героях, которые наследовали черты прежних «лишних людей»: «Предшественники говорили хорошее, но не делали ничего. Он уже делает дурное. Печальный прогресс!» — писал о Лаевском киевский автор20.

    Под знаком «печального» литературного прогресса всплыло еще одно литературное имя, связующее чеховских героев с Обломовым: шекспировский Гамлет.

    В суждениях критики о внутреннем бессилии чеховских героев, об их неспособности к активному действию «первоисточником» этих свойств человеческой личности оказывался Гамлет.

    «Русским Гамлетом» прямо называли Иванова, «Гамлетом Замоскворечья» — Лаптева, героя повести «Три года».

    как о слабом характере: колебания и нерешительность оказывались доминантой сложнейшего образа, созданного Шекспиром. Не романтический, борющийся против справедливости и зла, а рефлексирующий и бездеятельный, такое гипертрофирование слабых сторон великого образа рождало параллель: «Обломов — современный Гамлет» — и противопоставление ей более жизнеспособной пары: «Штольц — Горацио»21.

    В имени шекспировского героя, ставшем нарицательным, явился уменьшительный (уничижительный) суффикс: «гамлетик».

    Герой повести Чехова «Дуэль», сам себя уподоблявший не только «лишним людям», но и Гамлету (и именно — «своей нерешительностью»), дал критике прямой повод для объединения чеховских рефлексирующих интеллигентов с таким «уменьшенным» Гамлетом. А. В. Амфитеатров иронически соглашался с самооценкой Лаевского — потомка «старых гамлетиков, заеденных рефлексией низшего разбора»22. М. О. Меньшиков сделал вывод о единой проблеме героя в русской литературе: «Начиная с Тентетникова, продолжая Ильей Ильичей и целым рядом «лишних людей», рефлектиков и гамлетиков, литература дает портреты обездушенной, обезволенной интеллигенции... Молодые беллетристы продолжают рисовать те же типы»23.

    В обывательском сознании бытовал и вовсе сниженный образ шекспировского героя: «Гамлет» — это значит человек, вечно недовольный, много рассуждающий о своих неудачах и недугах и, конечно, ничего не делающий. Такой подход прекрасно проиллюстрирован юмористическими реминисценциями в рассказах Чехова и крайне несимпатичным типом в его фельетоне «Гамлет в Москве» (1891 г.) — новым, более жестким вариантом жалкого тургеневского «Гамлета Щигровского уезда».

    «лентяя».

    В этой атмосфере совершенно неожиданно звучит для того времени высокий контекст имен в характеристике Обломова как «типа общечеловеческого, одного из вековечных типов, как, например, Дон-Кихот, Дон-Жуан, Гамлет»24 (и еще более неожидан источник этой цитаты: А. М. Скабичевского, при всей его прямолинейности, тронул трагический финал жизни Обломова).

    Так или иначе, «высоко» или «низко», цепочка сближаемых на психологической основе литературных героев осложнилась, и в восприятии критики драма личности в обществе, объединяющая героев Чехова с Обломовым (и не только с ним), связывала творчество русских писателей с традицией мировой литературы.

    Основание для «осложнения» цепи («лишние люди» русской литературы классической поры — Обломов — герои Чехова — и, теперь, Гамлет) дала пьеса Чехова «Иванов». Мотив Гамлета, звучавший в пьесе отчетливо, встретился здесь с мотивом Обломова, исключенным автором из окончательного текста, загнанным в «историю создания» пьесы; тем не менее, как мы видели, этот мотив всплыл в самом содержании пьесы, во взаимоотношениях героев, — и в более серьезном аспекте, чем это мог предположить автор, сводивший характер Обломова к одной черте.

    «открывается не вдруг, а постепенно: чем более его читают, тем понятнее оно становится, и тем больше наслаждения доставляет, выигрывая таким образом с течением времени, обновляясь, юнея от полноты лет», — писал В. Г. Белинский. Так же «юнеют», обновляясь, и герои великих произведений.

    Надо надеяться, что в итоге продолжающихся дискуссий об Обломове перед нами яснее встанет то уменье Гончарова охватить полный образ» предмета, которое Добролюбов по справедливости считал «сильнейшим» свойством таланта писателя и в котором заключена возможность открытия все новых и новых сторон характера, отнюдь не столь простого и ясного, как казалось долгое время, а сложного и противоречивого, как всякое создание подлинного искусства.

      1  Письмо Л. Н. Толстого к А. В. Дружинину от 16 апреля 1858 г. — Толстой Л. Н. Полн. собр. соч. и писем (юбилейное изд.), т. 60. М., 1949, с. 290.

      2  Острогорский В. Этюды о русских писателях. И. Гончаров. М., 1888, с. 136.

      3  Там же.

      4   О. Русские писатели после Гоголя, изд. 3, ч. II. СПб., 1886, с. 22.

      5  Цит. по кн.: Анненский Иннокентий. Книги отражений. М., 1979, с. 268.

      6  Там же, с. 263.

      7  Буренин В. Критические этюды. СПб., 1888, с. 59.

      8  Там же.

      9   11, с. 118.

    10  Чехов А. П. Полн. собр. соч. и писем в 30-ти тт. М., 1974—1983; т. III, с. 132. Далее ссылки на это издание даются в тексте: том, страница.

    11  Русские ведомости, 1899, 24 ноября.

    12  См., например: Оболенский Л. Е. Обо всем. Критическое обозрение. Молодые таланты. Чехов и Короленко. Сравнение между ними. — Русское богатство, 1886, № 12.

    13  Сементковский Р. 60-е годы и современная беллетристика. — Исторический вестник, 1892, № 4, с. 197.

    14  

    15  Скабичевский А. М. Литературная хроника. — Новости и биржевая газета, 1895, 20 апреля.

    16  Русское богатство, 1889, № 3 (Подпись: Созерцатель).

    17  Книжки недели, 1893, № 1, с. 204.

    18  Игнатов И. Семья Обломовых. По поводу «Дяди Вани» Чехова. — Русские ведомости, 1899, 24 ноября.

    19  

    20  М. Л. Гольдштейн. Впечатления и заметки. Киев, 1896, с. 286.

    21  Иванов Ив. Отголоски сцены. — Русские ведомости, 1891, 7 октября.

    22  Каспий, 1892, 19 января (рецензия на отдельное издание «Дуэли», СПб., 1892).

    23  Книжки недели, 1893, № 1; вошло в книгу М. Меньшикова: Критические очерки. СПб., 1899, с. 162.

    24   А. М. История новейшей русской литературы. 1848 — 1892, 3-е изд. СПб., 1897, с. 114.

    Раздел сайта: