• Приглашаем посетить наш сайт
    Вяземский (vyazemskiy.lit-info.ru)
  • Пруцков Н. И.: Мастерство Гончарова-романиста. Глава 14.

    Введение
    Глава: 1 2 3 4 5 6 7 8 9
    10 11 12 13 14 15
    Заключение
    Примечания

    ГЛАВА 14

    СПОСОБ РАСКРЫТИЯ КУЛЬМИНАЦИИ

    Четвертая часть романа «Обрыв» стремительна и сюжетно концентрирована. В ней даны кульминация и перелом в развитии сюжета. Здесь особенно сказывается привычная для Гончарова-романиста манера. Сперва события идут у него вяло и как бы в разбивку, эпизодами, а когда определится в романе центральная точка, сердцевина, они сливаются в единый и бурно развивающийся поток. В центре этой части — два свидания Веры с Марком, острые, решающие, непримиримые дискуссии и разрыв с ним. Райский, его работа над романом отходят в четвертой части «Обрыва» несколько в тень, отступают и другие герои романа. Зато усиливается многообразная роль образа обрыва, а также беседки, часовни. Все это присутствовало и раньше, но как тревожный пейзаж, необычная обстановка (VI, 51). Только однажды, как бы предвосхищая «обрыв» в мире Веры, Райский говорит в третьей части романа о своем «обрыве». Он хотел знать имя любимого Верой человека, надеялся сам на ее любовь. «Говори, ради бога, не оставляй меня на этом обрыве: правду, одну правду — и я выкарабкаюсь, малейшая ложь — и я упаду» (VI, 64).

    Незримо бабушкина правда появляется при объяснениях Веры и Марка, Райского и Веры. Благодаря этому становятся предельно ясными позиции главных лиц в развернувшейся драме. Они определяются их отношением к бабушкиной морали. Самостоятельные поиски новых путей жизни, жажда освобождения от старого сменяются у Веры чувством разочарования в этих стремлениях, а затем и катастрофой. Это толкает ее в «спасительные» объятия бабушки, обращается она и к образу Христа в заброшенной часовне, сближается с Райским, а затем и с Тушиным, со всем тем миром, из тесных границ которого она так стремительно рвалась. Исход борьбы Веры за новую правду оценен романистом пессимистически. Но в этом катастрофическом исходе была, с точки зрения романиста, и возможность для будущего возрождения во имя иных поисков теперь уже действительно новой правды. Тенденция автора, его идеал к концу романа становятся все более властными над судьбами героев и отчетливыми в своем содержании.

    Изображенная Гончаровым первая дискуссия Веры с Марком явилась ярким выражением столкновения двух противоположных философий жизни. Любящие друг друга Вера и Марк различно понимали жизнь, обязанности человека, любовь, счастье. Ради любви ни Вера, ни Марк, гордые, своевольные и непреклонные, не шли на уступки в своих убеждениях. Каждый из них был воодушевлен желанием обратить другого в свою веру. Особенно это характерно для Веры, как было характерно для Ольги Ильинской стремление перевоспитать Илью Обломова.

    В ходе дискуссии героиня возвышается над Марком. Она нападает, судит, пытается предъявлять требования, показывает нелепицу «новой веры», а ее избранник «уклоняется от объяснений» или отвечает так, что сразу же обнаруживается вульгарное упрощение им всех вопросов жизни. Здесь сказывается характерная для романиста тенденция. Гончаровские женщины, как и героини Тургенева, удивительно высоко стоят в своей борьбе за счастье. Обломов, Райский и Волохов играют с чувством и страстью, выражая в этой игре свою эгоистическую природу, не считающуюся с серьезными обязанностями, с долгом, сопровождающими любовь. Ольга Ильинская и Вера не шутят с чувством, они хотят знать, кого они любят, они требуют выполнения долга и обязанностей.

    Вера соглашается с Марком в том, что кажется ей верным и честным, но она не может доверчиво пойти за ним, так как хочет знать и видеть, «допытаться», куда она идет, где настоящая правда («я слепо никому и ничему не хочу верить, не хочу!»). Предлагаемая Волоховым жизнь и мораль отталкивают ее. Она не принимает в Марке Волохове его сухость, злобное отрицание и порицание («все прочь, все ложь»), волчьи манеры («Прямой вы волк», — говорит она).*128 «пропаганду» среди гимназистов, которых он и сам называет «скотами» и «дураками». Она показывает, к каким глупым результатам приводит эта его пропаганда среди мальчиков и девочек («взрослые не станут слушать»). Один из последователей Марка забрался в девичью и проповедовал, что «глупо есть постное, что бога нет и что замуж выходить нелепо» (VI, 177). «И вам не стыдно этой роли? — сказала она... — Вы верите в нее, считаете ее не шутя призванием?» (VI, 178).

    Для обоснования своей «теории любви» Волохов ссылается на законы жизни «организмов» в окружающей природе. «А вы — не животное? дух, ангел — бессмертное создание? Прощайте, Вера, мы ошиблись: мне надо не ученицу, а товарища...» (VI, 181). Марк требует страсти, наслаждения, осуждает Веру за ее недоверчивость, за то, что у нее рефлексия, анализ берут верх над чувством, над природой, над страстью. «Я думал... что мы скоро сойдемся и потом разойдемся, — это зависит от организмов, от темпераментов, от обстоятельств. Свобода с обеих сторон — и затем — что выпадет кому из нас на долю...» Вера отвергает такую теорию «птичьей жизни» («вы хотели бы на минуту влететь в чужое гнездо и потом забыть его»). Она ищет любви, товарищества, счастья на всю жизнь, стремится научить Марка «человеческой правде». Но и он отвергает ее идеал счастья, считая, что за ним стоит бабушкина мораль, что Вера, как цыпленок, «прячется под юбки... наседки-бабушки», и, подобно Райскому, одевает страсть «в какой-то фантастический наряд» (VI, 179).

    Бабушка, Райский, даже Тит Никоныч незримо постоянно присутствуют в споре-объяснении Веры и Марка как воплощение старого, отжившего или романтического, далекого от жизни. Ради любви Волохов готов сделать некоторые уступки этому миру. И он их делает. «Вас смущала резкость во мне, — я сдерживаюсь. Отыскал я старые манеры и скоро буду, как Тит Никоныч, шаркать ножкой, кланяясь, и улыбаться. Не бранюсь, не ссорюсь, меня не слыхать. Пожалуй, скоро ко всенощной пойду... Чего еще!» Но заветная мечта героини состояла не в этом. Она хотела бы обращения Марка в свою веру, признания их любви бабушкой. Волохов, однако, не может уступить старому миру «на пункте счастья». Здесь он непримирим и решителен.

    «— Прощайте, Вера, вы не любите меня..., всякий раз, как мы наедине, вы — или спорите, или пытаете меня, — а на пункте счастья мы все там же, где были... Любите Райского: вот вам задача! Из него, как из куклы, будете делать что хотите, наряжать во все бабушкины отрепья или делать из него каждый день нового героя романа, и этому конца не будет. А мне некогда, у меня есть дела...» (VI, 181).

    Вера расстается с Марком, терзаемая вопросом о том, где же правда и свет. «Там ли, где он говорит, куда влечет меня... сердце? И сердце ли это? И ужели я резонерка? Или правда здесь?..» — говорила она, выходя в поле и подходя к часовне.

    — Ужели он не поймет этого никогда и не воротится — ни сюда... к этой вечной правде... ни ко мне, к правде моей любви? — шептали ее губы. — Никогда! какое ужасное слово!» (VI, 182—183).

    Романист сосредоточил спор и разлад Марка и Веры на «пункте счастья». Почему Гончаров свел сущность «нигилизма» к этому пункту? Чем объяснить, что автор избрал для изображения «новых людей» любовную ситуацию и показал их несостоятельность именно в вопросах любви и семьи? Для этого у него были основания. Роман «Обрыв» изображал разные типы страсти в качестве сил, управляющих жизнью. Выдвижение любви на первый план в отношениях Марка и Веры диктовалось задачами этого замысла романа в целом. И еще одно соображение. «Обрыв» создавался с «оглядкой» на романы о «новых людях» 60-х годов. В них же вопросы любви и семьи разрабатывались с особенной тщательностью. Своим «Обрывом» Гончаров откликался на эти романы, имел их в виду, переоценивал и переосмысливал изображенных в них «новых людей», их «теорию любви». Известно, что Гончаров резко отрицательно, враждебно отозвался о романе «Что делать?». В «Обрыве» нет следов прямой полемики Гончарова с Чернышевским по вопросам любви. Но есть в нем попытка, как увидим далее, дать свой, противоположный идеям автора «Что делать?» ответ на этот вопрос.

    Гончарову хорошо было известно и другое произведение о «женском вопросе». В нем речь шла исключительно о любви. В 1863 году в «Современнике» была опубликована повесть Леона Бранди*129 «Смелый шаг». В ней изображалась молодая женщина, ушедшая от мужа к студенту. В цензорском отчете об этой повести Гончаров писал в 1864 году, задолго до завершения романа «Обрыв»: «Хотя автор не только не поклоняется героине, но даже... относится к ней с иронией, однако же заключает повесть тем, что приводит факт измены умному и честному мужу совершенно равнодушно, ни одобряя, ни порицая его, и от этого молчания выходит, что героиня как будто права и даже находит в своей позорной страсти утешение и удовлетворение за все утраченное.

    Автор не кончил повести, не разработал самого сюжета до конца, от того ли, что не сладил с ним, или от недобросовестности или односторонности воззрения — этого решить по ходу повести нельзя. Но он изобразил картину влечения, скрыв трагические последствия: а от уравновешения этих обеих сторон только и может подобный смелый шаг явиться в истинном свете. Если бы автор дал себе труд или сумел взглянуть поглубже в сердце этой женщины в дальнейшей её участи, в новом ее положении, то, конечно, нашел бы там достойный приговор ее поступку...»*130

    В данном отзыве отчетливо сформулирована та задача, которую ставил перед собою Гончаров при создании образа Веры. Ее увлечение завершилось трагической развязкой. Такой ответ Гончарова на повесть Бранди был одновременно и ответом «а всю современную романисту литературу о «новых людях», в том числе и на роман «Что делать?». Мнение писателя о повести «Смелый шаг» явилось откликом на хорошо известные подобные же факты в реальной действительности. С раздражением и беспокойством писал он об уходе женщин и девушек из родной семьи под влиянием пропаганды «новой правды». Это стремление к раскрепощению личности женщины Гончаров рассматривал как опасную болезнь.

    «нигилистов». Эти круги и не могли вникать в сложные вопросы философских дискуссий того времени. Да и редко встречались «нигилисты» с ясной программой. Зато широкое распространение получили в русском обществе 60-х годов всякого рода кривотолки об отношении «новых людей» к женщине, к любви и семье. Гончаров делал серьезную уступку обывательскому представлению («уличной философии») о «нигилистах» как разрушителях семьи и проповедниках любви без обязательств и долга. В русском общественном движении, конечно, были и такие «новые люди», «нигилизм» которых заключался в проповеди и практике «новой любви». Они-то и давали повод сводить весь «нигилизм» к философии «свободной любви». Тургенев был чужд этому заблуждению. Он непосредственно общался с идеологами революционно-демократического движения, хорошо знал всю их общественную и философскую программу, вытекающие из нее взгляды их на любовь и семью. Гончаров же был в значительной зависимости от указанного заблуждения. Он не общался с вождями революционной демократии. В сфере его личных жизненных наблюдений оказались такие истории, которые убеждали его, что «нигилисты» несут несчастье, разрушение семейной жизни, что прежде всего в области семейной морали они опасны для русского общества.

    В статье «Намерения, задачи и идеи романа „Обрыв“» Гончаров рассказывает о том, как он посетил в 1862 году провинцию и встретил там, как и в Москве, «несколько экземпляров типа, подобного Волохову. Тогда уже признаки отрицания и нигилизма стали являться чаще и чаще; в обществе обнаружились практические последствия, послышались истории увлечений девиц, женщин, из которых последние нередко почти публично объявляли себя за новое „учение“, как они это называли; говорили даже под рукой, что преследовались какие-то фаланстерии и т. п., и т. п., — словом, общество серьезно было встревожено несомненными явлениями глубокой порчи, закравшейся в общественные и семейные связи и дела» (VIII, 218—219).*131

    В этой записи все очень характерно для позиции Гончарова-романиста. Его не интересуют вопросы о том, что такое «нигилист» как явление общественное, каково его учение, почему оно оказалось возможным в русской жизни. Романист не задумывается над этими вопросами и не ставит перед собой задачу объективного их рассмотрения. На первом плане у него мысли о пагубности, опасности «нигилизма», о порче общества под его влиянием. Такой подход невольно толкал художника на путь морального развенчания, осуждения «нигилизма», превращал его в писателя-моралиста, озабоченного тем, чтобы предупредить общество о «заразной» болезни. Необходимо все это учесть, чтобы понять, почему Гончаров обратил особое внимание на историю любви Веры и Волохова, на ее последствия. Подчеркнем еще раз, что такой интерес соответствовал замыслу всего романа в целом, был связан с одной из особенностей таланта Гончарова, выдающегося мастера в художественном воспроизведении любви, диктовался наблюдаемыми художником фактами жизни, его пониманием «новых людей».

    «о неверующих» (VI, 246).*132 Внешне она успокоилась, как бы покорилась и примирилась, перестала ходить к обрыву, стала более откровенной с Райским. Но не только внешние факты показывают новое в отношениях Марка и Веры. Ее внутренняя жизнь, ее отношения с Райским также наполняются новым. Иным становится и Райский. Он понял, что Вера находится в состоянии борьбы со своей страстью, что она ищет опоры в этой борьбе, хотя он еще не знал, кто является предметом ее любви. Но он и сам еще не был свободен от страсти к ней и как человек, и как художник (VI, 183). Их разговоры невольно (и больно для Веры) касались главного пункта разлада Веры и Марка. Райский уже не толкал ее под тучу страсти (как он это делал почти в одно слово с Марком ранее), а говорил о «глубоком, разумном, прочном счастье, которое протянулось на всю жизнь». Но именно так и Вера разумела счастье, и это было предметом ее безуспешного спора с Марком (VI, 186). И вот в эту минуту раздался выстрел, вызывающий Веру на новое свидание. Она рванулась к обрыву, а потом пошла к часовне (VI, 186—187). Символическая борьба Веры между обрывом и часовней, воплощавшими две противоположные правды, кончилась победой обрыва. Раздался новый выстрел, у Веры вспыхнула надежда на возвращение Марка к ее правде, и с этой надеждой на свою победу она, энергично отстраняя Райского, устремилась на выстрел. Эта новая встреча Веры с Марком не изображена романистом, но по ее отражению в сюжете видно, что и она кончилась ничем. Райский угадал в Вере неестественность. В тоне ее голоса он слышал усталость, «напряжение скрыть истощение сил» (VI, 226). Он чувствовал, что она «трепещет и бьется в какой-то непонятной для него тревоге» (VI, 227). Вместе с тем в ней жила еще непобежденная страсть и теплилась надежда на укрощение «волка». Райскому, этому учителю страсти, было страшно с Верой, объятой страстью. Она казалась ему нездоровой, он болел «духом за нее».

    «— Вы мне нужны, — шептала она: — вы просили мук, казни — я дам вам их! „Это жизнь!“ — говорили вы: — вот она — мучайтесь и я буду мучаться, будем вместе мучаться... „Страсть прекрасна: ока кладет на всю жизнь долгий след, и этот след люди называют счастьем!..“ Кто это проповедывал? А теперь бежать: нет! оставайтесь, вместе кинемся в эту бездну! „Это жизнь, и только это!“ — говорили вы, — вот и давайте жить! Вы меня учили любить, вы преподавали страсть, вы развивали ее...

    — Может быть... Так что же? что вам? не все ли равно? вы этого хотели! „Природа влагает страсть только в живые организмы, — твердили вы, — страсть прекрасна!..“ Ну вот она — любуйтесь!..» (VI, 229—230).

    Казалось бы, Райский, человек и художник, должен был ликовать от своей победы: Вера находится во власти страсти, которую он так тщетно искал всюду, в жизни, и в искусстве. Но этого не случилось. В его отношениях с Верой постоянно проглядывает чувство эгоизма. Он убеждается, что Вера пробуждена не им. Но самое главное, он испугался такого чувства, которое вызвало действительную, а не воображаемую бурю в жизни, вело к страданиям и несчастьям. Райский, как и Обломов, хотел бы в любви видеть только вечный праздник, ликование, поэзию. Он сочинил свою страсть в воображении и ужаснулся, когда увидел ее в действительности. Не удивительно поэтому, что он остерегает сестру от ее «обрыва», начинает проповедывать мораль, которую только что высмеивал и называл, подобно Марку, бабушкиной моралью. Теперь Райский называет страсть «волком» (тут он невольно «попал» в Марка!) и противопоставляет ей «счастье на всю жизнь». Любовь теперь для него не буря, а лишь «живительный огонь». Вера упрекает его в непоследовательности, справедливо замечает, что «страсти без бурь нет или это не страсть». Но, собственно, не над этим вопросом бьется она. Чувство для нее не существует вне интересов жизни. Она озабочена устранением таких «пропастей» и «разладов», которые преграждают путь к счастью.

    «Ну вот, я люблю, меня любят: никто не обманывает. А страсть рвет меня... Научите же теперь, что мне делать?» (VI, 231).

    «— Бабушке сказать... позволь мне, Вера...

    — А! теперь „бабушке сказать“! Стращать, стыдить меня!.. А кто велел не слушаться ее, не стыдиться? Кто смеялся над ее моралью?» (VI, 232).

    Райский от роли раба страсти пытается перейти к роли наблюдателя за развитием чужого чувства. От самоанализа и исповеди Райский перешел к анализу. Раньше он был человеком, влюбленным в Веру. Теперь он стал художником, влюбленным в свой эстетический идеал, воплощенный в Вере. Гончаров глубоко постиг этот переход в Райском от жизни к творчеству. Он дался его герою с большими муками. Да, собственно, до конца он так и не совладал с ним. Он был не в силах навсегда отказаться от реальной Веры и пересоздать ее лишь в предмет своего вдохновения. Жизнь и роман, человек и художник перемешались в нем. У Райского также была своя очень трудная драма, свой «обрыв» как у человека и как у художника. Он предчувствовал, что в Вере он «или найдет, или потеряет уже навсегда свой идеал женщины, разобьет свою статую в куски и потушит диогеновский фонарь» (VI, 192—193).

    «теперь еще не до романа»), так как слишком захвачен драмой собственной жизни: «Вера на уме, страсть, жизнь, не искусственная, а настоящая» (VI, 196). Райский обращается к другому жанру — к дневнику-исповеди, бросается к музыкальным импровизациям; ему кажется, что в эти минуты счастья он написал бы Рафаэлеву Мадонну, изваял бы Милосскую Венеру, Аполлона Бельведерского, создал бы снова храм Петра! Так Райский, как он говорил, выбрасывал «пену страсти». Но все это получает в трактовке Гончарова и комический колорит — характерный для романиста прием при изображении пробуждения самосознания Обломова. Дворовые люди во главе с проворным Егоркой подсмотрели, как «девствует» Борис Павлович: «в тиатр не надо ходить». «Эк его разбирает!» — так говорили они, почти дословно повторяя реплики Захара, когда он слушал тревожные вздохи Ильи Ильича. Тревоги Обломова, как известно, кончались ничем. Ничем кончились и артистические вдохновения Райского. Он разорвал свой дневник и бросил по ветру клочки, «вполне разочарованный в произведениях своей фантазии». И опять прием комического снижения: «Куры бросились со всех сторон к окну... приняв за какую-то куриную манну эти, как снег, посыпавшиеся обрывки бумаги, и потом медленно разошлись, тоже разочарованные, поглядывая вопросительно на окно» (VI, 208—209). Смысл таких переходов к комическому в изображении драмы Райского примерно тот же самый, что и при воспроизведении образа Обломова. Серьезным и последовательным решением и делом, требующими длительного сосредоточения воли и энергии, не могут завершиться «порывания» и самоанализ Бориса Райского.

    Но все же самоанализ убедил Райского в необходимости сбросить с плеч «глупую страсть». А развернувшиеся события — страдания Веры — приглушили его собственное чувство, собственную драму и заставили обратиться к анализу чужой страсти. Образ ее теперь представлялся Райскому совсем иным, чем он рисовался ранее в его поэтическом воображении (как океан, который омывает вселенную — VI, 201). Теперь это ползущий «удав» с острыми зубами, «катастрофа», «горе», «страдания», И Райский начинает искать «ключ к уразумению сознательного пути», он чувствует, что на нем одном лежит долг стать подле Веры, осветить ее путь, помочь распутать ей какой-то «роковой узел или перешагнуть пропасть...» (VI, 242).

    Здесь он надеялся не только на свою опытность. В мыслях о путях спасения Веры у него мелькал, как мы видели, и образ бабушки. Но он сомневался в способности ее «практической», но «устаревшей мудрости» справиться с бедой Веры, которая «стала неизмеримо выше круга, где жила». Вера, по его мнению, «выросла из круга бабушкиной опытности и морали». К тому же бабушке неизвестна «страсть с опытом», поэтому она не сумеет помочь обойти пропасть (VI, 242—243, ср. стр. 246). Райскому представляется, что Вера сама должна найти в себе силы побороть беду. К этому и стремится героиня: она просит брата не покидать ее и не терять из виду, не пускать силой к обрыву. Райский согласен на все, он проявляет искреннее великодушие, полный отказ от себя, от своих убеждений, у него теперь существует лишь одна забота — благополучие Веры. Но мог ли он удержаться на высоте добродетельного служения Вере? Нет! Когда раздались вновь призывные выстрелы Марка, он не нашел сил, чтобы задержать Веру. Более того, он сам помог ей сойти с крутизны обрыва. Не спасла Веру и молитва.

    Четвертая часть «Обрыва» открывается решающим объяснением-диспутом Веры с Марком. Завершается эта часть романа их последним свиданием, ставшим роковым. Ему предшествуют и другие эпизоды, тоже «бьющие» в сердцевину романа. Три из них имеют принципиальное значение. Во-первых, письмо Аянова к Райскому из Петербурга. Его содержание «повернуто» на происходящее в Малиновке, заставляет сравнивать ничтожные, пустые петербургские драмы с настоящими драмами провинциальными. Софья увлеклась, не покидая гостиной и ничем не жертвуя. Для Веры же страсть сливалась с опасными поисками новой жизни. И другая провинциальная драма — страдания Козлова, покинутого женой, — величественно возвышается над светскими «романами». Любовь Козлова к Улите Андреевне была для него всем — жизнью, любовью к науке, к древним, к гимназии. И когда неверная жена оставила Козлова, все интересы жизни потеряли для него цену и смысл, у него была отнята и его собственная жизнь («Ее нет — вот моя болезнь! Я не болен, я умер: и настоящее мое, и будущее — все умерло, потому что ее нет!» — VI, 215). Наконец, необходим здесь и еще один эпизод — Марк Волохов самоотверженно ухаживает за больным Козловым. Из этого видно: надежды Веры на то, что «волк» уступит «старой испытанной правде», имели некоторые основания. С этой надеждой она и спустилась последний раз в обрыв.

    — «правило свободного размена» в любви. Все же остальные правила и понятия Волохов объявляет мертвечиной, драпировкой и предрассудками, бабушкиной отжившей мудростью или безжизненной фантазией Райского. Вера же указывает на человеческое содержание чувства любви.

    Она ищет не только одной любви. Вера влюбилась в Марка, но не влюбилась в его идеи, несущие одно лишь отрицание, низводящие человека до муравья (VI, 318). Она мечтает перевоспитать Марка, победить его человеческой, а не животной силой (VI, 264—265). Но и Марку нужна не только «материальная победа» над женщиной, а победа над ее убеждениями. И он в этом также искренне признается Вере (VI, 266). Следовательно, в самом главном пункте спора Марк и Вера поставлены автором очень высоко. «Я мог бы овладеть вами», — говорит Волохов. Но это оказалось невозможным. «Вы, — продолжал он, — хорошо вооружены природой, Вера. Старые понятия, мораль, долг, правила, вера — все, что для меня не существует, в вас крепко. Вы не легки в ваших увлечениях, вы боретесь отчаянно и соглашаетесь признать себя побежденной на условиях, равных для той и для другой стороны. Обмануть вас — значит украсть. Вы отдаете все, и за победу над вами требуете всего же. А я всего отдать не могу — но я уважаю вас...» (VI, 266—267).

    Марк и Вера осознали, что между ними пропасть, тот же обрыв в убеждениях, в верованиях, в миросозерцании, что уступок между ними быть не может, так как они не могут переродиться. Все это делает невозможной и их любовь. Герои взаимно проигрывают сражение не в любви только, но и в борьбе идей. Они вполне осознают, но каждый на свой лад, драматизм своего положения. Такая ситуация таила в себе и опасность, большое испытание для их гордой воли. До самой последней минуты они «безумно втайне надеялись, он — что она перейдет на его сторону, а она — что он уступит», и тут же осознавали, что такая надежда нелепа. И их убивало сознание, что это последнее свидание. «Им хотелось задержать эти пять минут, уложить в них все свое прошлое — и — если б можно было — заручиться какой-нибудь надеждой на будущее! Но они чувствовали, что будущего нет, что впереди ждала неизбежная, как смерть, одна разлука!» (VI, 269). Страдания Веры при разлуке были трогательны, они вызывали глубокое участие, изображены романистом с сердечной задушевностью. «Теперь ее единственным счастьем на миг — было бы обернуться, взглянуть на него хоть раз и поскорее уйти навсегда, но, уходя, измерить хоть глазами — что она теряла. Ей было жаль этого уносящегося вихря счастья, но она не смела обернуться: это было бы все равно, что сказать да на его роковой вопрос. . .» (VI, 269).

    Иначе страдал Марк. Его горе было злое, неуступчивое. «Даже это было не горе, а свирепое отчаяние». Он готов был изломать Веру с проклятием: «Не доставайся никому!» В соответствии с этим Гончаров, и зарисовывает своего «волка»: он «непокорный зверь, уходящий от добычи». Уходя, он «злился не за то, что красавица-Вера ускользает от него... Он злился от гордости и страдал сознанием своего бессилия... Он одолел... сердце Веры, но не одолел ее ума и воли» (VI, 270). Повторяем, что при такой ситуации один неосторожный шаг, одно не так понятое слово могли привести героев к роковой развязке, они могли оказаться не на высоте положения. Так и случилось. Вера не выдержала и оглянулась на удаляющегося Марка. Последний истолковал это по-своему («Победа! Победа! — вопило в нем. — Она возвращается, уступает!»). Марк бросился к Вере, а она истолковала это движение как свою победу («Ты воротился... навсегда?.. Ты понял наконец... о, какое счастье! Боже, прости...»).

    «падения» Веры и, разгадав его «почву», оправдал Веру. Романист этот факт объяснил изображаемой им борьбой нового со старым. Самая возможность трагедии Веры возникла на почве такой борьбы. Героиня оказалась трагической жертвой ее.

    Райский подсмотрел свидание Веры и Марка, тайна, наконец, ему открылась! Великодушие сменилось в нем бурей разнородных чувств. В первую минуту его захватили ярость и мысль о мщении Вере, потом — злорадство по поводу ее романа с «трактирным либералом», наконец — презрение к падшей сестре («Погибай же ты, жалкая самка, тут, на дне обрыва... Вот тебе мое прощание!.. » — VI, 277). Райский собрался плюнуть с обрыва — и окаменел. Воображение нарисовало ему образ Веры в «обольстительной красоте» страсти, счастья, пробуждения «от девического сна». Именно о таком преображении мраморной статуи в пленительную живую женщину Райский мечтал, проповедуя Софье Беловодовой жизнь-страсть. В Вере такое превращение совершилось. Ужас «падения» сестры гнал Райского от обрыва. Ее же новая, «неотразимая красота» влекли его к обрыву, «на торжество любви», слившейся с праздником во всей природе.

    поэтического видения Райского, перед ним здесь же, на краю обрыва, явилась карикатурная Полина Карповна Крицкая. Она жаждала «падения» лишь на словах, развращая себя ими, но смертельно боялась действительного падения. Так возникает одна из многих параллелей: действительная страсть, возбуждающая большие вопросы жизни, ведущая к трагической развязке, и пустая, пошлая игра. Появление Крицкой ночью у обрыва с любовным признанием имело и другой смысл. Гончаров хотел этим образом экзальтированной барыни сказать, что Крицкая ни разу не провинилась в факте падения, но именно она является действительно падшей женщиной, а не Вера.

    Между тем поток переживаний Райского продолжался. Грезы сменились опять презрением, желанием казнить Веру за позор и оскорбление, нанесенное ею всем близким людям. Райский «злобно душил голос жалости. И „добрый дух“ молчал в нем... Бесы вторглись и рвали его внутренности» (VI, 280). У него явилось злое желание бросить в окно Веры букет померанцевых цветов и их языком спросить, где ее невинность. Он это и сделал, желая отомстить Вере (V, 282).

    Введение
    1 2 3 4 5 6 7 8 9
    10 11 12 13 14 15
    Заключение
    Примечания
    Раздел сайта: