• Приглашаем посетить наш сайт
    Техника (find-info.ru)
  • Уба. Имя героя как часть художественного целого.

    Уба Е. В. Имя героя как часть художественного целого: (По романной трилогии И. А. Гончарова) // Гончаров И. А.: Материалы Международной конференции, посвященной 190-летию со дня рождения И. А. Гончарова / Сост. М. Б. Жданова, А. В. Лобкарёва, И. В. Смирнова; Редкол.: М. Б. Жданова, Ю. К. Володина, А. Ю. Балакин, А. В. Лобкарёва, Е. Б. Клевогина, И. В. Смирнова. — Ульяновск: Корпорация технологий продвижения, 2003. — С. 195—207.


    ИМЯ ГЕРОЯ КАК ЧАСТЬ
    ХУДОЖЕСТВЕННОГО ЦЕЛОГО

    (ПО РОМАННОЙ ТРИЛОГИИ И. А. ГОНЧАРОВА)

    Одной из частных и достаточно узких сфер, которой не коснулась ещё рука гончарововедов, является вопрос об именовании И. А. Гончаровым своих героев. Хотя, надо отдать должное, литература о Гончарове изобилует интересными замечаниями по поводу имени, фамилии того или иного персонажа (подтверждением тому могут служить многочисленные попытки раскрыть тайну фамилии Обломов*1«Аянов — человек от “а” до “я”»*2 или «...стоит поменять местами две буквы в слове Малиновка — и образуется слово Маниловка»*3. Подобных примеров можно привести достаточное множество, однако имя, фигурирующее в романах Гончарова, отнюдь не является объектом размышлений исследователей, оно оказывается призванным проиллюстрировать умозаключения по какому-то иному поводу. И всё же, суммируя разрозненные и, несомненно, ценные наблюдения, можно сделать вывод: Гончаровым, как и каждым серьёзным художником, создан и живёт в текстах его произведений свой уникальный ономастический мир, который наряду с другими средствами языкового стиля выражает художественные идеи писателя.

    Ономастическое пространство трёх гончаровских романов неоднородно, оно являет собой сочетание частных в связи с объективной соотнесённостью полей: это и географические названия, и собственные имена писателей, художников, композиторов, названия произведений искусства, именования персонажей литературы, мифологические номинации, имена реальных исторических лиц, названия праздников по народному календарю, а ещё фитонимы, зоонимы — хотя последние чаще всего присутствуют в текстах не как собственные имена, а в качестве апелятива — всё это вместе создаёт целостную картину мира, в которую, «как в золотую раму», оказываются вписанными все герои Гончарова, поднятые таким образом до уровня философского обобщения. Ономастический мир Гончарова представляет собой практически совершенную систему, «где есть всё и нет ничего лишнего»*4. Обнаружение этой системности и является задачей исследования. Системности как в целом, так и на уровне отдельно взятых ономастических полей. Самым обширным из них, несомненно, предстаёт антропонимическое поле трёх романов.

    встретим истинно «говорящие» (в том смысле, в каком это слово применимо, например, к именованиям Гоголя, Грибоедова, Салтыкова-Щедрина, Островского и т. п.), то есть прямо характеризующие, откровенно объясняющие внутренний облик героя, мысль авторскую. Антропонимы такого рода едва ли не исчерпываются фамилиями визитёров Ильи Обломова в первой части романа «Обломов»: уединение героя один за одним нарушают светский «волк» Волков; удачливый в судьбе служака Судьбинский; беллетрист-дилетант, неглубокий человек, привыкший со всего лишь «пенки снимать», Пенкин; начисто лишённый индивидуальности (и, как знак этого, определённой фамилии) какой-то Алексеев-Васильев-Андреев и, наконец, вечно идущий «на таран» грубиян Тарантьев. К этому же ряду можно отнести и фамилию незадачливого Суркова из «Обыкновенной истории», каковой, в основном, и диктуется комичность этого персонажа. Причём Гончаров практически не называет этого героя по имени-отчеству, намеренно акцентируя внимание читателя на несоответствии его фамилии и манеры держать себя в обществе. Во всём здесь «проглядывала претензия быть львом»: и в его тщательно продуманном туалете, и в «золотой львиной голове» на набалдашнике трости, и в его торжественном «выходе» с декламацией «ответа Загорецкого из «Горя от ума», и в его уверениях об устрицах, будто «он съел их утром сто восемьдесят штук», и в его выразительном «Я уезжаю! Прощайте!» («Обыкновенная история». II, 3). Однако желаемое оказывается далёким от действительного, и Сурков со своими «львиными» амбициями по сути своей остаётся Сурковым.

    Именования подобных персонажей исключают многозначность в их толковании, они конкретны и отражают какую-то определённую черту характера, исчерпывающую созданный художником образ. Но именно эта исчерпанность, однозначность оказывается, по большому счёту, несвойственной гончаровским антропонимам. Имена и фамилии его персонажей — это, чаще всего, намёк, ассоциация или ряд ассоциаций, не раскрывающий суть образа, а дающий ключ к его постижению, возможность его осмысления. У Гончарова за чисто номинативной функцией литературного именования всегда скрыта функция эстетическая. То есть, говоря словами Ю. Тынянова, в «художественном произведении нет неговорящих имён»*5. Утверждения такого рода ведут к размышлениям над до-текстовой, до-антропонимической жизнью имени и её преломлением в художественном пространстве. И если в реальной действительности долитературное значение, этимология собственного имени не имеет никакого значения, то в рамках художественного целого именно оно, поглощая подчас прямое значение слова, скрыто в тех включённых в него «обертонах» смысла, которые появляются при неразрывной связи именования с разными частями текста от предложения и абзаца до главы и целого произведения, то есть от малого до большого контекста.

    Значимость для Гончарова этимологии имени можно проиллюстрировать примером из «Обыкновенной истории». Петр (греч.) — «камень». «Каменную» суть своего героя Гончаров демонстрирует множеством деталей на протяжении всего романа. Неподвижное, слишком спокойное и не совсем живое сразу же видится в той «...сдержанности, то есть умении владеть собой, не давать лицу быть зеркалом души» («Обыкновенная история», I, 2), с какой Пётр Адуев появляется на страницах «Обыкновенной истории». Однако это не только не мешает, а напротив — помогает ему слиться с окружающим его миром, где мысли и чувства людские так же заперты, «как дома в бесконечную череду улиц» («Обыкновенная история», I, 2) города. Пётр Адуев воспринимается как органическая часть того Петербурга, что поверг в печаль его юного, полного романтических порывов племянника: «Он (Александр. — Е. У.каменные громады, которые как колоссальные гробницы, сплошною массою тянутся одна за другой... Заглянешь направо, налево — всюду обступили вас, как рать исполинов, дома, дома и дома, и камень» (курсив мой. — Е. У.) («Обыкновенная история», I, 2). И комната, что нашёл Петр Иванович для своего незадачливого племянника, кажется дяде «превесёленькой», несмотря на то, что «окнами немного в стену приходится» («Обыкновенная история», I, 2). Так в читательском сознании Адуев-старший сразу занимает достойное место в ряду не людей, не друзей — коих просто нет у героя — а в ряду этих каменных громад, своими стройными рядами символизирующих, пользуясь словами В. Г. Белинского, «непогрешительно верные», «непреложные правила» и «здравый смысл» во всём, что движет Петром Адуевым и ему подобными. Таким «Пётр Иванович выдержан от начала до конца с удивительной верностию»*6. И даже тогда, когда жене его Лизавете Александровне, сломленной «методичностью и сухостью его отношения к ней», доходящими до «холодной и тонкой тирании», понадобилось от Адуева «больше сердца, чем головы», автор вместе со своим героем только разводит руками: «А где ему взять его?» («Обыкновенная история», эпилог). Надежды на оживление «камня» в конце романа рассеиваются быстрее, чем появляются.

    Надо сказать, что мотив оживления камня звучит не только в «Обыкновенной истории». Миф о Пигмалионе буквально «витает в воздухе» трёх романов И. А. Гончарова. Апатию, безразличие Лизаветы Александровны сменяют творческий порыв и глубокое разочарование Ольги Ильинской: «... Я думала, что я оживляю тебя, что ты можешь ещё жить для меня, — а ты уж давно умер <···> ожил бы от того, что я сделала (курсив мой. — Е. У.; «Обломов», III, 11). Причём «каменная» тема этого эпизода отнюдь не является неожиданной, она подготовлена многими деталями в романе. Описывая Ольгу в этот момент последнего объяснения с Обломовым, Гончаров пишет: «Она была несколько томна, но казалась такой покойною и неподвижною, как будто каменная статуя. Это был... сверхъестественный покой...» («Обломов», III, 11). Сама Ольга, размышляя ранее об Обломове, говорит о нём как о «какой-то Галатее, с которой ей самой приходилось быть Пигмалионом» («Обломов», II, 9). Обломов клянётся Ольге, что оберегает «как стеной» её имя, неоднократно называет «тяжёлые мысли» об ответственности перед Ольгой, перед людьми свалившимся вдруг «камнем» и засыпает в тягостных раздумьях «крепким, как камень, сном» («Обломов», III, 7). В романе «Обрыв» яростным Пигмалионом предстаёт Райский: «Женская фигура с лицом Софьи рисовалась ему белой холодной статуей... Она, обратив каменное лицо к небу, положив руки на колени, полуоткрыв уста, кажется, жаждала пробуждения» («Обрыв», I, 18). Райского вообще на протяжении всего романа преследуют как наваждение изваяния из камня вместо лица и характера: «И во сне Статуя!.. всё статуя, да статуя!» («Обрыв», V, 23). В конце концов, Борис Павлович так и приходит к выводу, что его «дело — формы, внешняя, ударяющая на нервы красота!»: «Теперь хотите ли знать кто я? что я?.. Скульптор!» («Обрыв», V, 23). Пигмалионовская страсть отзывается не только в импульсивных проявлениях героя, но и в его фамилии, вызывающей, как пишет В. И. Мельник, «ассоциации с такими понятиями, как «райская красота», «райский сад». «Этот герой... отмечено далее, — выходит из «омута», «ада» Петербурга (здесь уместно вспомнить Петра Адуева, воплощающего собой каменную упорядоченность петербургской жизни, о чём также пишет В. И. Мельник) и едет в место, не случайно носящее название, ассоциирующееся с «райским садом», райским уголком»*7. В фамилии этого персонажа — страстная жажда жизни, так как рай — это вечная жизнь, полная красоты и гармонии. Не случайно Райский в разговоре с Аяновым произносит: «А я не хочу конца!» («Обрыв», I, 1).

    для Гончарова мотив оживления камня, восходящий к до-антропонимическому значению имени героя «Обыкновенной истории», но самой сутью своей развенчивает миф о Пигмалионе и каменной красавице, несостоятельностью своей подтверждает истину: всё в воле Божьей, но не человеческой. И хотя, по словам В. И. Мельника, «И. А. Гончаров не относится к числу писателей-пророков, искателей религиозной истины, подобно Л. Н. Толстому и Ф. М. Достоевскому»*8, его творчество не может восприниматься вне такого христианского взгляда.

    Одним из аспектов этой объёмной темы, всё ещё требующей серьёзного исследовательского подхода, является номинация гончаровских персонажей в контексте христианского именослова. И первым звеном в этой цепи опять же является имя Петра Адуева. Не исключая своей «каменной» сути, этот антропоним, возможно, восходит к новозаветным притчам, к имени одного из учеников Иисуса Христа. Допустимость такой версии подтверждается некоторыми параллелями между текстами романа Гончарова и библейских сказаний. Как известно, первым призванным апостолом Христа был рыбак Пётр. Евангелие от Марка свидетельствует, что Иисус, призывая его, сказал: «Идите за Мною, и Я сделаю, что вы будете ловцами человеков» (Мк. 1, 16—18). Этот библейский образ ловца повторен Гончаровым в письме Александра Адуева к дяде, когда племянник, оправдывая свою юношескую, уже оставшуюся в прошлом запальчивость, рассказывает о своём соседе, теперь степенном человеке, но некогда мечтавшем стать «героем-исполином — ловцом перед господом» («Обыкновенная история», II, 6). Ещё одна деталь, невольно направляющая ассоциации опять же к библейским притчам, содержится в вышеназванном письме: «Если найдётся такой человек, — пишет Александр о тех, кто «не плакал, сочувствуя высокому и прекрасному», — пусть он бросит камень в меня» («Обыкновенная история», II, 6). Высказывание это — перефразированное изречение Христа, засвидетельствованное в Евангелии от Иоанна: «Кто из вас без греха, первый брось на неё камень» (Ио. 8, 7).

    И, наконец, следует вспомнить эпизод, когда влюблённый Александр, торопясь на свидание с Наденькой, «не шутя сердился, что ещё не изобрели способа ходить пешком по воде» («Обыкновенная история», I, 6). Не отозвалось ли здесь хождение по воде Иисуса Христа, усомнился в котором апостол Пётр, в ком вера была ещё недостаточно сильна? (Мат. 14, 22—32; Мк. 6, 46; Ио. 6, 15).

    Одним из самых сомневающихся учеников был Пётр. Однако он занимает особое положение среди апостолов: его именем открывается перечень двенадцати избранных (Мат. 10, 2; Мк. 3, 16; Лук. 6, 14). По преданиям евангелистов Пётр непрестанно свидетельствует Христу свою любовь и преданность, но по свершению тайной вечери Христос предрекает его троекратное отречение: «в эту ночь, прежде, нежели пропоёт петух» (Мат. 26, 34—35; Мк. 14, 27—31; Лук. 22, 31—34; Ио. 13, 37—38). Мотив отречения звучит и в романе Гончарова. Всё в том же вышеобозначенном письме Александра к Петру Адуеву племянник пишет: «Позвольте же уличить Вас, например, хоть в любви... Отрекаетесь? не отречётесь: улика у меня в руках...» («Обыкновенная история», II, 6). Да, Пётр Адуев отрекается, вернее, давно уже отрёкся от того, что составляет ценность любой человеческой жизни: от дружбы («Между честными людьми он допускает возможность приязни, которая от частых сношений и привычки обращается в дружбу. Но он полагает так же, что в разлуке привычка теряет силу и люди забывают друг друга» («Обыкновенная история», II, 2)), от любви («о любви он такого же мнения с небольшими оттенками: не верит в неизменную вечную любовь, как не верит в домовых...» («Обыкновенная история», II, 6)), от творчества («...не суетится, не мечется, не ахает, не охает, думая, что это ребячество, что надо воздержать себя, не навязывать никому своих впечатлений, потому что до них никому нет надобности» («Обыкновенная история», I, 2)). Петербург требует отказаться от бесполезных, обременительных в этой жизни «предрассудков» — и Адуев-старший, а потом и младший, отбрасывают вместе с прочим «вздором» и любовь к ближнему, и любовь к женщине, оставляя единственный, худший вид любви — любовь к себе. Поэтому в жизни Петра Адуева «балом правят» другие ценности: «трудиться, отличаться, богатеть...» («Обыкновенная история», эпилог) — так определяет их Елизавета Александровна Адуева.

     А. Гончарова обнаруживает себя ещё один мотив, созвучный евангельским свидетельствам о Петре. После предсказанного Иисусом отречения Петру-апостолу было не просто даровано прощение, он был наделён многим, другим недоступным — за то, что раскаялся в содеянном, а раскаявшись, горько заплакал (Мат. 26, 67—75; Мк. 14, 66—72; Лук. 22, 56—62; Ио. 21, 14—18, и 25—27). Христос облекает его пасторской властью — после троекратного вопрошения о любви, снимающего троекратность отречения Петра (Ио. 21, 14—17). Подобный момент мы находим в эпилоге «Обыкновенной истории»: племянник под угрозой отдать тётушке «документ», «драгоценную ветхость» — свидетельство того, что и дядя был влюблён, был «молод и отчасти глуп» («Обыкновенная история», эпилог) — практически вырывает у дядюшки признание в том, что и тот любил, ревновал, плакал... Приводит Гончаров своего героя и к раскаянию. Вопреки сложившемуся об Адуеве представлению, тот предстаёт перед нами в эпилоге растерянным и озабоченным. Будучи человеком неглупым, Петр Иванович не мог не заметить, что происходит с его женой. И, поразмыслив об этом, он сам выносит себе приговор: «Методичность и сухость отношений к ней простёрлись без его ведома и воли до холодной и тонкой тирании, и над чем? над сердцем женщины! За эту тиранию он платил ей богатством, роскошью... — ошибка ужасная, тем более ужасная, что она сделана была не от незнания, не от грубого понятия его о сердце — он знал его, — а от небрежности, от эгоизма!» («Обыкновенная история», эпилог). Герой Гончарова не просто осознаёт свою вину, он именно раскаивается, ибо раскаяние предполагает не только признание ошибки, но и готовность исправить её: «Пётр Иванович был добр: и если не по любви к жене, то по чувству справедливости он дал бы бог знает что, чтоб поправить зло» («Обыкновенная история», эпилог). Жертвой, принесённой на алтарь супружеского долга, оказывается карьера тайного советника.

    Итак, всё вышесказанное делает практически очевидной параллель между героем Гончарова и библейским Петром. Однако необходимо прояснить смысл этого сопоставления, особенно потому, что никто другой из персонажей трёх гончаровских романов более не решён автором настолько полно в контексте Евангельских притч. Проповедническая деятельность Петра-апостола становится его главным предназначением, ибо Христос учреждает его пастырем над своими «агнцами» (Ио. 21, 15—17). Подобную роль возлагает сам на себя Пётр Адуев: в романе он выступает в роли толкователя, философа петербургской жизни, объясняя племяннику её законы, обнажая его заблуждения и предсказывая его участь. Применимо к Петру Адуеву Гончаров неоднократно употребляет в романе слова «проповедник», «проповедовал», «учил» и т. п. Однако всё это не столько приближает гончаровского героя к величественному апостольскому образу, сколько уничижает проповедничество первого.

    К подобному приёму И. А. Гончаров прибегает и в романах «Обломов» и «Обрыв». В Евангелии от Иоанна читаем свидетельство: «Одним из двух, слышавших от Иоанна об Иисусе и последовавших за ним, был Андрей, брат Симона Петра. Он первый находит брата своего Симона и говорит ему: мы нашли Мессию, что значит: «Христос». И привёл его к Иисусу» (Ио. 1, 40—42). В другом варианте история о призвании первых двух апостолов звучит иначе: «Проходя же близ моря Галилейского, увидел Симона и Андрея, брата его, закидывающих сети в море, ибо они были рыболовы» (Мк. 1, 16; Мат. 4, 18). Так или иначе, но в контексте всего вышесказанного библейские Пётр и Андрей в читательском сознании отзываются в гончаровских Петре Адуеве и Андрее Штольце. Об общности этих героев писали давно, много и обстоятельно — это уже аксиома. Но необходимо отметить именно их лжепророческую сущность, подчёркнутую ассоциациями, вызванными их именами.

    Любопытно само появление Штольца на страницах романа «Обломов». Вся первая часть — знаменитое утро Обломова — пропитана ожиданием Ильи Ильича своего друга Андрея. На ста пятидесяти страницах текста главный герой семь раз сокрушается о том, что рядом нет Штольца. Он ждёт его «с часу на час», верит абсолютно в его силы, постоянно повторяя «он всё уладит», так что ещё до своего появления Штольц оказывается окутанным аурой недюжинных способностей, кажется едва ли не мессией. Причём, Штольц именно является Обломову, страстно ожидаемый — и всё же неожиданно. В первый раз, когда Захар пытается разбудить Обломова, а Штольц входит незаметно и наблюдает эту комическую сцену: «Тут же из-за спины Захара кто-то разразился звонким хохотом. Оба оглянулись: «Штольц! Штольц! — в восторге кричал Обломов...» («Обломов», I, 11). Второй раз на именинах Ильи Ильича: «... дома нет, скажи — дома нет! — кричал он шёпотом Захару. Обедали в саду, в беседке, Захар бросился было отказать и столкнулся на дорожке с Штольцем...» («Обломов», IV, 2). Третий раз, опять же на именины «вдруг подъехал экипаж» («Обломов», IV, 5) — тогда Илья Ильич от растерянности всё же спрятался от Штольца. И, наконец, в последнюю встречу Штольц становится действительным воплощением грёз: «Грезится ему, что он достиг той обетованной земли, где текут реки мёду и молока <···> Вот залаяла собака: должно быть, гость приехал. Уж не Андрей ли приехал с отцом из Верхлёва? <···> шаги ближе, ближе, отворяется дверь... «Андрей!» — говорит он. В самом деле, перед ним Андрей, но не мальчик, а зрелый мужчина. Обломов очнулся: перед ним наяву, не в галлюцинации, стоял настоящий, действительный Штольц» («Обломов», IV, 9).

    Является Андрей Иванович всегда в одной роли — проповедником. Он учит Обломова, постоянно указывая ему: вот дорога, вот путь, — выполняя при Обломове «роль сильного». Он руководит умом Ольги так, чтобы она «слышала рядом другие, ещё более уверенные шаги «друга», которому верила, и с ним соразмеряла свой шаг», чтобы Ольга всё время ощущала, что Штольц «слишком далеко впереди её», «слишком выше её» («Обломов», II, 5). Он берёт на себя обязанности исповедника перед ними обоими (Гончаров совершенно точно определяет излияния Обломова в начале романа и признания Ольги в конце как «исповедь»). И, наконец, он намеренно пытается переменить судьбу своего друга, сводя и поручая его Ольге.

    своего героя, Гончаров едва ли не восхищается им и восклицает: «Сколько Штольцев должно явиться под русскими именами!» («Обломов», II, 2). Выражение это — не что иное, как перефразированное евангельское свидетельство о явлении лжепророка: «...берегитесь, чтобы кто не прельстил вас; ибо многие придут под именем моим, и будут говорить, что это Я, и многих прельстят» (Мк. 13, 5). Если «наложить» библейскую и гончаровскую фразы друг на друга, получится результат, которого, возможно, не ожидал и сам Гончаров (ведь по мнению В. И. Мельника, «Гончаров не считал, что жизнь земная является лишь подготовкой к жизни небесной — в смысле православной аскезы. Путь ко Христу не исключал для него понятия «истории», «прогресса», «цивилизации», а, напротив, включал их в себя. В этом смысле «герои-цивилизаторы» в гончаровских романах (какими, несомненно, являются Пётр Адуев и Андрей Штольц. —  У.) воплощают для автора одну из важных сторон христианской этики, они по-своему «возвращают Богу плод брошенного им зерна». Духовное совершенство человека предполагает у Гончарова акцент... на преобразующей деятельности...»)*9. И всё же прямая параллель между выражениями, приведёнными выше, расставляет несколько иные акценты.

    «Сколько Штольцев должно под русскими именами».

    «Многие придут под именем моим».

    С синтаксической точки зрения высказывания построены идентично. При таком прямом соотнесении получается, что «многие», под которыми и подразумевались в Библии лжепророки, — это Штольцы, и назовутся они, дабы им поверили безоговорочно, как Богу, «русскими именами». При этом параллель «под именем моим» — «под русскими именами» подчеркивает святость, незыблемость, «коренное» русского. Иными словами, пророчество Штольцев — это не совсем то, что нужно русскому человеку, русскому прогрессу. Ещё одно библейское пророчество гласит: «...не всякому духу верьте, но испытывайте духов, от Бога ли они, потому что много лжепророков появилось в мире» (1-е Иоанна. 4, 1). Не всё в Андрее Штольце, при всём том позитивном, что вложил в него писатель, «от Бога». И если Пётр Адуев не исполняет заповеди «возлюби ближнего своего», то Андрей Штольц, одержимый миссией проповедника, впадает в фех гордыни и свой «горделивый ум» почитает главной истиной жизни. Первое послание к коринфянам Святого апостола Павла гласит: «Никто не обольщай самого себя: если кто из вас думает быть мудрым в веке сём, то будь безумным <···> Ибо мудрость мира сего есть безумие перед Богом <···> Господь знает умствования мудрецов, что они суетны» (3, 18—20). Именно в таком контексте понятно, что Штольц — не деятель, а делец, и становится очевидной, по выражению Е. Краснощёковой, «человеческая бесталанность» героя.

    Будучи сквозным, образ лжепророка получает своё развитие и в романе «Обрыв». Здесь Гончаров уже открыто называет своего героя «апостолом новой веры», «юным апостолом», «юным проповедником», употребляя эти слова с явным оттенком иронии. Имя Марка Волохова оказывается здесь глубоко символичным. Марком звали одного из четырёх евангелистов, его рукой водил Господь при написании Своего слова. В романе Марк не просто «исповедует» новую веру, пытаясь обратить в неё героиню с более чем символическим именем Вера, он нарисован писателем проповедником — таким, что Вера однажды восклицает: «Что он такое, иезуит?» («Обрыв», IV, 12). В библейском предостережении о лжепророках сказано, что явятся они к нам в «овечьей одежде, а внутри суть волки хищные» (Мат. 7). Гончаров неоднократно сравнивает своего героя с волком и устами Веры, и устами самого Марка, кроме того, наделяет его значимой фамилией, возможно, восходящей к слову «волк». Герой и ведёт себя подобно волку, как хищник: один, без привязанностей, Веру он воспринимает как добычу, причём он не ограничивается проповедью новой правды, он — единственный из всех героев Гончарова — ругает старую. Соборное послание Святого апостола Иуды гласит: «... в последнее время появятся ругатели, поступающие по своим нечестивым похотям» (17—19). Исходя из библейских ассоциаций с именем Героя, именно таким «ругателем», поступающим по «нечестивым похотям», предстаёт в «Обрыве» Марк Волохов. Герой одержим страстью и является Вере искусителем с момента их первой встречи (сцена с яблоками в саду, несомненно, восходит к библейским сказаниям о первородном грехе), и Гончаров именно библейски выписывает этот образ: Райский называет «удавом» страсть, которая душит Веру, а сама Вера говорит о Марке, как о «творце её падения» («Обрыв», V, 12), и, наконец, Волохов, подвергая холодному анализу всё произошедшее, раскладывая Верин грех на «честно» и «логично», понимает: «Она вынесла из обрыва — одну казнь, одно неизлечимое терзание на всю жизнь: как могла она ослепнуть, не угадать тебя давно, увлечься, забыться! Торжествуй, она никогда не забудет тебя!» («Обрыв», V, 17). Интересная деталь сопровождает этот внутренний монолог героя: «Это логично! — сказал он почти вслух — и вдруг, будто около него поднялся из земли смрад и чад» («Обрыв», V, 17). Падший ангел, змей-искуситель, волк в овечьей шкуре — всё это противопоставлено святости имени библейского Марка и подчёркивает лжепророческую сущность героя.

    Лжепророчество героя подчёркивает и то, что фамилия героя Волохов восходит, возможно, не только к слову «волк», но и к имени бога Велеса*10. Это один из древнейших славянских богов, считавшийся покровителем охотников (вспомним ружьё, из которого стрелял Волохов, вызывая Веру на дно оврага, и вспомним Веру, оказавшуюся в то роковое свидание, по выражению Гончарова, «добычей» Марка («Обрыв», IV, 12)), впоследствии табу на обожествляемого зверя, называвшийся «волохатый», «волох». При исполнении ритуальных танцев в честь этого бога танцующие надевали на себя шкуры убитых зверей. А ведь с кем только не сравнивает Гончаров своего героя на страницах романа — и с собакой, и с кошкой, и с лисой, и с волком, и т. д. Создаётся впечатление, что автор специально «рядит» Марка в эти «шкуры». Только вот какому культу служит этот герой? Кроме того, Велес — это один из самых сладострастных славянских богов, и в дни почитания его молодёжь жертвовала не просто хороводами и песнями, но и поцелуями через венок и всякими любовными действиями. Может быть, именно это отзывается в волоховских уроках страсти для Веры.

    Вообще мифологический подтекст имени — это тема для отдельного разговора. Однако, говоря об особенностях гончаровских антропонимов, связанных со способностью вызвать различные ассоциации и аккумулировать в себе оттенки многих смыслов, следует привести несколько примеров. Таких, как, например, фамилия Татьяны Марковны — Бережкова, возможно восходящая к имени древнеславянской богини, хранительницы благополучия и, в том числе, дома*11«берегиней» представляет нам Бережкову Гончаров? С первых же упоминаний о ней на страницах романа слова «бережливая», «беречь», «бережно» неотступно следуют за именем героини. В последний раз такое слово вложено в уста самой бабушки, когда Райский рассказывает ей о беде, случившейся с Верой: «Уйди к ней, — говорит она внуку, — береги её! бабушка не может, бабушки нет!» («Обрыв», V, 7). И далее до конца романа Гончаров ни разу больше не употребляет слов, родственных «берегине». Может ли это быть случайным? Когда Татьяна Марковна говорит Райскому, что «бабушки больше нет», она понимает, что нет больше той хранительницы-богини, которую Вера почитала святой. Миру явилась теперь другая — обычная женщина, со своими слабостями и грехами. Наказанием свыше она считает Верин грех. Подобное низвержение с божественного пьедестала мы встречаем и в «Обломове». Ольга, считавшая назначением свыше воскресение Обломова, воспринимается героем то ангелом, то «божеством с милым личиком» в «земном раю — в Обломовке», то «оскорблённой богиней гордости и гнева» («Обломов», II, 7, 9). В момент же последнего объяснения героев она говорит, что наказана «за гордость <···> я слишком понадеялась на свои силы. Бог наказывает меня!» И далее Гончаров замечает: «Умница пропала — явилась просто женщина, беззащитная против горя» («Обломов», III, 9).

    Мифологическим подтекстом пропитана, как известно, вся ткань романа «Обрыв». Поэтому вполне естественно обращение к мифо-корням имён и фамилий гончаровских героев. Ещё одной героиней с «неслучайным» в этом смысле именем является Марина, жена Савелия. Марину (Марену, Морену) часто поминают при описании Купальских обрядов*12, где праздник Маринки сопровождался свободой полового акта*13. Исконное понятие этого имени, конечно, предано забвению, но диалектные словари восстанавливают его в названиях людей, ведущих безнравственный образ жизни. Возможно, создавая роман, Гончаров и не вкладывал такого смысла в имя своей героини, но древнеязыческий культ нашёл своё место на страницах «Обрыва»: «Он (Райский. — Е. У.«матерь наслаждений» («Обрыв», П, 12). Доказательством не случайного, а намеренного выбора имени для героя всегда служит то, как это имя соотносится с другими именами в произведении. В этом смысле интересен ещё один штрих к толкованию имени Марина. П. В. Иванов в книге «Жизнь и поверья Купянского уезда» пишет, что Купальская Маринка в народном суеверии — старшая русалка*14. Как тут не вспомнить «русалочного» взгляда героинь Гончарова. Так смотрит на Райского Ульяна Козлова (кстати, фамилия этой героини, наряду с «русалочным», марининым взглядом выражает его сущность: в старину козою называли бойкую, вертлявую попрыгушку, безрассудную женщину), так смотрит на него и Вера: «Да, да, да — вот он, этот взгляд, один и тот же у всех женщин, когда они лгут, обманывают, таятся ... Русалки!» («Обрыв», III, 12).

    Примечательно, что образ этот действительно был одним из устойчивых в писательском сознании И. А. Гончарова. Так, всё в том же романе «Обрыв» устами Райского писатель определяет особенности женской природы: «...они, как рыбы, не лезут из воды на берег, а остаются в воде, то есть в своей сфере» («Обрыв», I). Позднее в статье «Лучше поздно, чем никогда» он напишет о Марке Волохове: «Я взял не авантюриста, бросающегося в омут для выгоды ловить рыбу в мутной воде...»*15. К этому же образу художник неоднократно обращается и в своих письмах. Например, в письме к Е. В. Толстой от 25 октября 1855 года он рассуждает о своей привязанности к адресату: «Моя (дружба. —  У. пожелали, в защиту от него, обратиться в рыбу»*16. Или в письме к С. А. Никитенко от 26 июня (8 июля) 1869 года: «... я до сих пор не совсем ещё отделался от пристрастия к хорошенькой, но бессовестной русалке с мочальными волосами, хотя вижу насквозь её ложь и беспутство...»*17 (а у Ольги «глаза, где, как в пучине, темно...» («Обломов», II, 5)), у Невы ждала Александра Адуева Наденька Любецкая, у реки встречался герой и с Лизой (посвящая нас в мечты последней, Гончаров замечает: «Так думает большая часть женщин, и большая часть обманывает тех, кто верит этому пению сирен» («Обыкновенная история», II, 4)), своя история на озере была и у старшего Адуева, о воде напоминает и фамилия Софьи Николаевны Беловодовой. Вот так гончаровская Марина оказывается «заводилой» в большом «русалочьем» хороводе.

    Итак, всё вышесказанное свидетельствует о большом смысловом потенциале гончаровских именований. Это связано с особой, тайной жизнью имени, о чём писал в своём фундаментальном труде «Философия имени» А. Ф. Лосев: «Живое слово таит в себе интимное отношение к предмету и существенное значение его сокровенных глубин... Имя предмета — арена встречи воспринимающего и воспринимаемого. В имени какое-то интимное единство разъятых сфер бытия»*18. Имя воспринимается философом как некий шанс на познание. Об этом же пишет и А. В. Суперанская в «Общей теории имени собственного»: «Номинация или называние — это процесс постоянно сопутствующий познанию человеком окружающего мира»*19 позволяют рассматривать имя как полноправную структурную единицу текста, значимую саму по себе и в связи с другими элементами художественного целого.

    *1См., например: Недзвецкий В. А. И. А. Гончаров — романист и художник. М., 1992. С. 38;  В. И. Этический идеал И. А. Гончарова. Киев, 1991. С. 21.; Орнатская Т. И. «Обломок» ли Илья Ильич Обломов? (К истории интерпретации фамилии героя) // Русская литература. 1991. № 4. С. 229—230 и др.

    *2 В. А.  А. Гончаров — романист и художник. М., 1992. С. 121.

    *3Михельсон В. А. Крепостничество у обрыва (о романе И. А. Гончарова «Обрыв») // И. А. Гончаров: Материалы юбилейной гончаровской конференции 1987 г. Ульяновск, 1992. С. 52.

    *4 О. И. Имя собственное в художественном тексте. Л., 1990. С. 40.

    *5 Ю. Архаисты и новаторы. М., 1929. С. 127.

    *6 В. Г. Взгляд на русскую литературу 1847 года. Статья вторая // Белинский В. Г.  604.

    *7 В. И. И. А. Гончаров как религиозная личность (биография творчества) // Studia Slavika Hung. 40 (1995). С. 29—30.

    *8Там же. С. 23.

    *9Мельник В. И.  А. Гончаров как религиозная личность (биография творчества) // Studia Slavika Hung. 40 (1995). С. 25.

    *10Мифы древних славян. Саратов, 1993. С. 12—13.

    *11Мифы древних славян. Саратов, 1993. С. 5.

    *12Кондратьева Т. Н.  83, 88.

    *13 II. СПб, 1952. С. 157.

    *14Цит. по кн.: Кондратьева Г. Н.  86.

    *15Гончаров И. А.  т. Т. 6. М., 1972. С. 476.

    *16Гончаров И. А.  т. Том 8. М., 1980. С. 224.

    *17Там же. С. 369.

    *18Лосев А. Ф.  48—49.

    *19 А. В. Общая теория имени собственного. М., 1947. С. 604.

    Раздел сайта: