• Приглашаем посетить наш сайт
    Маркетплейс (market.find-info.ru)
  • Гончаров — Валуеву П. А., 1 января 1880.

    Гончаров И. А. Письмо к Валуеву П. А., 1 января 1880 г. // Гончаров И. А. Литературно-критические статьи и письма. — Л.: Гослитиздат, 1938. — С. 317—326.


    Ваше высокопревосходительство!

    Теперь, когда всеобщее наше дело на Востоке приняло торжествующий оборот и от сердца русского отлегло, можно понемногу обращаться к обычным делам и делишкам, между прочим и к литературным.

    С тех пор, как я имел честь читать Анне Ивановне и вам мой очерк, меня точит червь сомнений, опасений, даже печали. Я не могу отделаться от мысли, что чтение это могло произвести на вас неблагоприятное для меня впечатление. Я заключаю это из того, что вы не пожелали дослушать очерк до конца: я и сам не мог бы дочитать его, всего более потому, что и прочитанное, как я заметил, вполне ознакомило вас с содержанием целого и с излишком удовлетворило любопытству, которое вам угодно было выразить. Читать далее значило бы злоупотреблять вашим вниманием и временем.

    Причины моих сомнений лежат в самом очерке, и отчасти в моем характере. Мне желательно теперь представить здесь некоторые объяснения, в надежде, что они помогут мне снять часть мотивов, побудивших меня писать очерк, с своих плеч и даже приписать их вам, на что вы сами соизволили при чтении. Я полагаю, что тогда мне будет легче на душе. Вы позволите?

    Слушая меня, «вы довольны тем, что вызвали меня на это описание» — и этим несказанно обрадовали меня, угадав мое главное свойство: впечатлительность, способность отзываться и отражать. Прибавьте, что я воспринимаю и отражаю только то, что сильно меня затрагивает.

    Таким образом главный виновник отражения, т. е. очерка — вы и ваше произведение.

    Притом писание приятно поглощало мои летние досуги, рука не совсем отвыкла рисовать, и я чертил, имея в виду показать рисунок вам и, если вы найдете удобным, Анне Ивановне, с тем, чтобы потом уничтожить эти листки. В печать они отнюдь не назначались, иначе бы там не могло быть никакого намека на ваше произведение, на автора, на покойного Ф. И. Т. Никто моих печатных сочинений личностями не упрекнет.

    Всего более мне хотелось изобразить будущее отражение вашего произведения в прессе и в обществе, с прибавлением от самого себя нескольких мелких заметок. Последнее я сделал, как исправный чиновник делает доклад своему начальнику, обстоятельно и подробно, чтобы не было после недомолвок и оглядок. Ибо, думал я, другому легко сойдут с рук недоглядки, тогда как появление в печати вашего сочинения будет встречено стоглазым вниманием, и роман этот сделается своего рода историческим документом, в связи со всею прочей вашей деятельностью.

    Оттого я и поусердствовал — слишком, — я это знаю: и вот это именно и есть одна из моих главных печалей, тот червь, о котором я сказал выше.

    Отчего я не бросил листки, окончив очерк, и не удовлетворился разрешением своего впечатления на бумаге, про себя, как хотел было сделать сначала?

    Здесь осмелюсь опять приписать мотив моего нескромного чтения — вам самим.

    Еще летом вы заметили, что хорошо бы было, если б я постарался сделать из этого что-нибудь для печати. Я и задался этой мыслью, но прежде хотел передать бумаге первоначальное мое «отражение» вполне, и по окончании пришел показать вам и узнать ваше мнение о том, есть ли тут общий интерес и может ли, стоит ли это быть переделано для печати?

    Вы не только отвечали утвердительно, но одним верным словом даже определили и назвали род сочинений, к которым может быть отнесен мой труд, именно...1

    Конечно, все требует коренной переделки: прежде всего следует исключить все личное, все портреты, заменив их типами, другую обстановку и т. п. Это не трудно. Труднее обобщить главные тезисы этого essay и провести объективно насущные вопросы.

    Кажется, сколько могу судить, справляясь с своими силами, последних достало бы и на это. Но есть другие препятствия, зависящие не от меня...

    Я думаю, даже боюсь (оттого и не пишу), что мне просто не дадут сделать это. А сделает кто-нибудь другой: пока я соображаю, работаю (а я работаю для печати медленно), явится где-нибудь искусно замаскированная параллель: все то же и о том же.

    Я сам смеялся над собой, вспомнив, как я выманивал у Анны Ивановны и у Вас слово сохранить секрет о моем писании: я отнюдь не позволю себе усомниться в Вашей скромности, и сам держу секрет (тем более, что в очерке дело шло о Вашем сочинении): я хочу только сказать, что все мои секреты вообще, как я убедился давно, суть des secrets de polichinelle2, но литературные особенно!

    Почему это делалось? — это не вполне даже ясно для меня. Мне заглядывали в душу со всех сторон, не давали думать, писать. Под влиянием такого кошмара, конечно, и нельзя писать: я положил перо. Опять беда: зачем положил! Кто-то контролировал даже мои авторские замыслы и распоряжался ими!

    Все это заставило меня запрятаться в свой угол, из которого я, как израненный зверь, не выглядываю и до сих пор, боясь охотников и собак!

    Вот и теперь боюсь подумать приняться хоть бы за этот очерк, не от одного только недостатка так называемого courage d’opinion3 (есть обстоятельства и вопросы, побеждающие всякую нервозность), а более от другого страха или неуверенности.

    (Впрочем о вопросах, которых я касаюсь в своем essay, недавно появилось несколько статей в одной газете очень умного публициста и компетентного критика: ему и книги в руки.)

    Мне когда-то проговорился один журналист, что будто я богат авторским содержанием, «но похож на лежащую на сене собаку, от того-де и надо у меня таскать!». Так, кажется, он и делал! Странная логика! — Я возразил, что Ротшильды, Штиглицы и др. — богаче меня, и тоже своего рода собаки на сене: отчего не таскают сена из-под них?

    Не знаю кому нужно было, чтобы я не писал, но для помехи мне, кажется, как я сообразил по многим наблюдениям впоследствии, кто-то ловко, под рукой, создал мне репутацию чуть не красного, или что-то в этом роде. Этого только недоставало.

    И вот тогда уже образовалась une meute de limières4 или шайка dupes5 чтобы подслушивать мои мысли, ловить слова. И други, и недруги — обоего пола — все совали мне свои носы в рот, чтобы узнать, не пьяница ли я? Но как я вина не пью, то и запаха быть не могло.

    Но кто помешал бы этим ищейкам приписать мне тот или другой запах и цвет, по желанию? Очных ставок не делали и меня не спрашивали!

    Еще нынешнем летом приходил, нарочно для меня, в Летний сад, один всесветный blagueur6 и лгун (всюду однако принимаемый) и наедине говорил дерзости о том, что все чтут, стараясь вызвать меня на ответ. Кроме презрительного молчания, конечно, он ничего не получил, но он не задумается вложить в мои уста ответ, какой окажется для него выгоднее, зная, что меня не спросит тот, кто употребляет эту жалкую личность.

    В прошлом году явился ко мне какой-то незнакомый мне, очевидно подосланный молодой человек, назвавшийся, кажется, Кузьминым, с вопросом: «что я думаю о революции в России?» Потом повторивший этот вопрос письменно.

    «представительном правлении у нас»!

    Я взял несколько примеров, какие запомнил из множества других, повторявшихся на каждом шагу. Один дошел до Геркулесовых столбов в этих допросах: он таинственно спросил меня, «не разумел ли я, создавая тип Обломова»... кого? Нет, это до того безобразно-глупо и до нелепости смешно, что бумага не вытерпит?

    Я не мог не заключить, что все эти пытания делаются не из одного только бесцельного любопытства, или удовольствия докучать мне, но что стараются добиться правды в этом тумане лжи, которой кто-то чудовищно опутал меня для своих целей! И конечно правды не добились этими полицейскими приемами, от которых всегда ускользнет нечто в человеке: это его душа.

    Наблюдая пристальнее, я замечал потом, что и мое обломовское домоседство, и уклонение от света, особенно большого, к которому я, ни по рождению, ни по материальным моим средствам, принадлежать не могу, наконец самая скромность моя и вечные сомнения в своих силах, нервозность темперамента, загонявшая меня в угол, все это истолковано было ложно и подведено тоже под какую-то «красноту».

    Тогда как я, в простоте души, думал, что если я, живя мирно в своем углу, делаю свое скромное, природным дарованием указанное мне дело — то я и прав и никто мне не помешает!

    Наконец, если 30 или 40 лет моей жизни здесь, в Петербурге, мало было, чтоб знать мой образ мыслей, симпатии, антипатии, и вообще направление, то всего вернее было бы обратиться к моим печатным сочинениям, но не с полицией, а с критикой, которая одна безошибочно и обнаружила бы, кому и чему принадлежат мои сочувствия.

    Она прежде всего определила бы, что я принадлежу к числу небольших, но посредственных художников, которые, как пруд в саду, отражают верно только то, что художник видит, знает, переживает, т. е. то, что глядится в этот пруд, будь это деревья, ближайший холм, клочок неба и т. п., и что потом перерабатывается в его фантазии. Следовательно, ему нельзя ни задать темы, ни указать со стороны на тот или другой образ, событие, к чему не привел его самого его художнический инстинкт. Если б он и вздумал для какой-нибудь цели сделать насилие над собой и подчиниться указанию, ничего не вышло бы из того: он не мог бы подчинить фантазию, и искусство изменило бы ему.

    Таким художникам необходима авторская независимость, не имеющая ничего общего с разными другими независимостями. В этом смысле, кажется, и назывались когда-то искусства свободными, даже вольными. Но это забыто теперь.

    Далее критика нашла бы, что я, как художник, давно сослужил свою службу обществу: но этого — одни не могли заметить, потому что другие не захотели признать заслугу, а третьи всячески заглушали ее.

    Добрая критика, например, хоть бы в Обрыве указала бы, что в бабушке отразилась (как клочок неба в пруде) сильная, властная, консервативная часть Руси, которой эта старуха есть миниатюрная аллегория. Она идет вперед медленно, с оглядкой, нехотя уступая времени, но идет, потому что, несмотря на старые, вековые свои привычки, она честна и практически мудра, и знает, что — ни стоять, ни назад итти нельзя. Она властная — и любит держать детей в руках и в своей воле, стараясь водить на детских помочах, — не только младшую, робкую и покорную внучку Марфинъку, но и самостоятельную, пытливую и смелую Веру (молодую интеллигенцию). И бабушка и Вера — обе ошиблись: одна, не дав некоторой свободы, другая совсем оторвавшись от воли бабушки. Обе (и старое, и новое поколение) горько заплатили за опыт — Вера воротилась под родное крыло, не найдя в пустой дали той прочной основы, которую оставила. Параллельное ей новое поколение — Марфинъка и ее молодой жених остались верны бабушкиной воле, в которой одной и находили счастье и т. д.

    Вот этим лицам, а не безнадежному Волохову принадлежат сочувствия автора! Все говорили мне, что портрет верен (Волоховы не говорили: этого, но зато как гневались): я очень рад, если сумел нарисовать его, но чувствую сам, что он писан холодной кистью, а прочие нет, за что мне немало и доставалось в свое время.

    вопросы, требующие всех русских сил, умов и рук. Искусству почти нет места, или ему навязывают какую-то чересчур практическую исполнительную роль, деспотически требуя от него рабской службы моменту и забывая его основные свойства. Оно, по-своему, накажет, и теперь уже отчасти наказывает, за дерзкое насилование его вечных прав и законов, непризванными искусниками! Но старым перьям пока писать нечего, а главное не для кого: старые поколения их знают давно, а молодые не признают и не читают: они друг другу чужие.

    За отсутствием критики, нельзя мне было сделаться критиком самого себя и доказывать, что вот-де в трех романах моих, хотя тускло и слабо, отразились три момента русской жизни (в доступной автору сфере и размерах): . Так только французы делают (bravement)7 в предисловиях к своим сочинениям.

    А я не только не выставляю себя, но ухожу все далее и далее от этого поприща, не пишу вновь, не перепечатываю старого, и ищу только одного необходимого для моего расшатанного здоровья спокойствия, на которое, смею сам сказать, я приобрел некоторое право!

    я работаю летом, но до лета далеко, а до тех пор кто-нибудь другой, вероятно, исчерпает этот предмет до конца.

    Простите, что, увлекшись, я сказал здесь многое, что не относится к главному мотиву этого письма, именно до моих опасений о том, не оставило ли мое чтение в Вас какого-нибудь неблагоприятного следа?

    При этом смею выразить надежду, что свойства вашего характера и всегдашняя благоволительность ко мне изгладят со временем, а может быть — уже изгладили этот след: например, что я в очерке коснулся вас и вашего произведения — хотя бы и с целью интимного прочтения только вам...

    Вашего высокопревосходительства покорнейший слуга.

    И. Гончаров.

     г.

    В конце концов позвольте выразить горячее пожелание вам и Анне Ивановне счастливейшего нового года, с наступлением которого поздравить вас лично мне, не мундирному человеку, в толпе бесчисленных ваших поздравителей, вероятно, не посчастливится.

    Поспешая представить при этом прежде всего вашему высокопревосходительству экземпляр появляющегося сегодня (в журнале «Русская Речь») моего отчасти известного вам «Литературного Вечера», я сам чувствую я понимаю, как неудобно и некстати, в тяжелые дни печальной современности, вообще думать о литературе и т. п. предметах, тем более являться с литературной безделкой к лицу, погруженному в важные государственные дела и заботы.

    énuante8: мне было бы невозможно не принести моей книги, как скоро она вышла в свет, — именно вам. Она родилась по инициативе и под влиянием вашего пера. Следовательно — это мой долг, притом для меня самый приятный. Если этот очерк явится к вам «гостем не в пору» или не заслужит вашей благосклонности, то вам легко одним движением руки устранить его с глаз и забыть — или до более удобной поры, или, hélas!9

    Если же бы против всяких моих надежд и ожиданий, вы изволили когда-нибудь найти возможным уделить, час вашего буквально-драгоценного времени и маленькую долю терпения на прочтение и второй, недочитанной мною вам половины очерка до конца, то вы, конечно, усмотрели бы, к моему авторскому успокоению, истинный смысл моей задачи и направление моего труда.

    Многие или не усмотрят совсем, или, введенные в заблуждение каким-нибудь враждебным шопотом обо мне, усмотрят и растолкуют криво, как это было с моим «Обрывом» например. Что касается до меня, то я и здесь остался верен тем началам и убеждениям, какими руководился всегда, как писатель и как человек.

    Если вы изволите пробежать очерк до конца, то, конечно, найдете, как и я сам нахожу, что мнения Красноперова и отличаются крайностями, а у последнего еще грубостью и резкостью: но я не старался смягчить — ни крайних воззрений на старый лад первого (рака по эпиграфу), ни грубости последнего (щуки), чтобы не лишать портретов сходства с действительностью.

    Сам я, как автор, являюсь здесь, так сказать, в тени, мельком, стараясь заставить говорить других. Я хотел подслушать и нарисовать мнения и толки разных представителей общества, т. е. публики и прессы. В этом собственно состояла половина (артистическая) моей задачи. Не знаю, успел ли я сделать это занимательно, как художник: не мне судить об этом.

    Предчувствую, что меня самого не пощадят ни в печати, ни в публике — многие, но я также надеюсь и на проницательных и беспристрастных судей, в том числе всего более на вас.

    Поэтому, я не боюсь вашего суда, а, напротив, желал бы слышать его, как бы он строг ни был, но, повторяю, об этом теперь пока не смею думать и вверяю себя, — с книгой — вашей благосклонности...

     Гончаров.

    1-го января 1880.

    Сноски

    1 Слово не разобрано. (Ред.)

    2 секрет полишинеля (франц.).

    3

    4 сотня ищеек (франц.).

    5 обманутых, соблазненных (франц.)

    6 болтун (франц.).

    7 храбро, смело (франц.).

    8

    9 увы! (франц.).

    Раздел сайта: