• Приглашаем посетить наш сайт
    Кузмин (kuzmin.lit-info.ru)
  • Обломов: Примечания. 4. Литературная родословная романа. Страница 2.

    Обломов, роман
    Рукописные редакции
    Примечания
    1. История текста: 1 2 3
    2. История текста (продолжение)
    3. Прототипы романа: 1 2 3
    4. Литературная родословная: 1 2
    5. Понятие обломовщина в критике
    6. Проблема идеальной героини
    7. Чтения романа
    8. Критические отзывы: 1 2 3 4 5 6
    9. Темы и мотивы в литературе
    10. Инсценировки романа
    11. Переводы романа
    1 2 3 4 5 6
    Список условных сокращений

    ПРИМЕЧАНИЯ

    ОБЛОМОВ

    4
    Литературная родословная романа

    Страница 2

    ***

    «Обломов», «Обломовка» очевидны негативные смысловые оттенки, которые лучше всего выражает шиллеровская идея человека-обломка. Обращаясь к русской родословной романа, отметим, что фольклорные ассоциации, преломившиеся в фамилии главного героя и названии его родного села, несут противоположный символический смысл. Они создают представление о чем-то круглом, мягком, сонном, дородном, так сказать, о румяном солнце с двойным подбородком.270 Ю. М. Лощиц пишет: «„Сонное царство” Обломовки графически можно изобразить в виде замкнутого круга. Кстати, круг имеет прямое отношение к фамилии Ильи Ильича и, следовательно, к названию деревни, где прошло его детство. Как известно, одно из архаических значений слова „обло” — круг, окружность (отсюда «облако», «область»). Такой смысл как будто вполне соответствует мягкокруглому, шароподобному человеку Обломову и его округлой, мирной блаженствующей вотчине.

    Но еще явственнее в фамилии Ильи Ильича проступает другое значение, и его, на наш взгляд, и имел в первую очередь в виду автор. Это значение обломка. В самом деле, что такое обломовское существование, как не обломок некогда полноценной и всеохватной жизни? И что такое Обломовка, как не всеми забытый, чудом уцелевший „блаженный уголок” — обломок Эдема? Здешним обитателям доедать археологический обломок, кусок громадного когда-то пирога. Вспомним, что пирог в народном мировоззрении — один из наиболее наглядных символов счастливой, изобильной, благодатной жизни. Пирог — это „пир горой”, рог изобилия, вершина всеобщего веселья и довольства, магическое солнце материального бытия. Вокруг пирога собирается пирующий, праздничный народ. От пирога исходят теплота и благоухание, пирог — центральный и наиболее архаический символ народной утопии. Не зря и в Обломовке царит самый настоящий культ пирога. Изготовление громадной сдобы и насыщение ею напоминает некую сакральную церемонию, исполняемую строго по календарю, из недели в неделю, из месяца в месяц. „Сонное царство” Обломовки вращается вокруг своего пирога как вокруг жаркого светила» (Лощиц. С. 172—173).

    Фольклорная метафора «сон-обломон» своеобразно отражает двойной (двойственный) смысл фамилии героя: это и зачарованный, манящий мир сказок, и одновременно «обломный сон», придавивший сновидца могильным камнем.271

    В связи с фамилией героя В. И. Мельник вводит в круг поэтических параллелей сборник Е. А. Баратынского «Сумерки» (1842): «По всей вероятности, именно „Сумерки” помогли Гончарову поставить в „Обломове” вопрос об исторической взаимосвязи (а не только противоположности) „старой” и „новой” правды. Речь идет о фамилии главного героя романа: Обломов <...> Обломов — обломок древней „правды”. Гончаров, как и Баратынский, понимает, что „древняя правда” уже умерла, но ему понятен пафос строк о связи ее с „правдой современной”» ( 40—41).272 Весьма вероятно, что Гончаров обратил внимание и на размышления А. И. Герцена в статье «Новые вариации на старые темы» (1847) по поводу тех же поэтических метафор Баратынского: «Заблуждения развиваются сами собою, в основе их лежит всегда что-нибудь истинное, обросшее слоями ошибочного пониманья; какая-нибудь простая житейская правда — она мало-помалу утрачивается, между прочим, потому, что выражена в форме, не свойственной ей; а веками скопившаяся ложь, седая от старости, опираясь на воспоминания, переходит из рода в род. Баратынский превосходно назвал предрассудок обломком древней правды. Эти обломки составляют одно начало для противоречий, о которых мы говорим, по другую сторону их — отрицание, протест разума. Развалины эти поддерживаются привычкой, ленью, робостью и, наконец, младенчеством мысли, не умеющей быть последовательною и уже развращенной принятием в себя разных понятий без корня и без оправданья, рассказанных добрыми людьми и принятых на честное слово» (Герцен. Т. II. С. 87). Однако отношение Гончарова к прошлому отнюдь не исчерпывается критикой и — тем более — отрицанием.

    «Ленивый» (1828), героя которой Горина В. В. Данилов предложил рассматривать в качестве литературного прототипа Обломова.273 А. А. Измайлов писал о Гончарове: «Историк литературы найдет прототип его Обломова в одной из пьес дедушки Крылова».274 В другой статье критик выразился определеннее: «Гончаров вошел в литературу, держась за руку старого дела Крылова, который в одной из своих пьес стихами живописал Обломова XVIII века:

    О, любит лежебочить!
    Зато ни в чем другом нельзя его порочить:

    И, если бы не лень, в мужьях он был бы клад,
    Приветлив и учтив, притом и не невежа;
    Рад сделать все добро, да только бы лишь лежа...».275

    Как говорилось выше, Обломова сближали с героем Э. Сенанкура. Но, пожалуй, мечта Обломова о «бегстве» (точнее, о спокойном и мирном перемещении в сказочном стиле «по моему желанию, по моему хотению») не так уж много имеет общего со стремлением к отчуждению (несколько надрывным, экзальтированным) героя романа Сенанкура; мечта Обломова ближе к мотиву блаженного уединения в «Похвальном слове сну» (1816) К. Н. Батюшкова, к эстетизированному идеалу эпикурейского братства: «Цель удалившихся в усадьбу людей — освобождение от страстей, наслаждение покоем как особым эстетическим состоянием, которое следует разделить с единомышленниками. Это общество мужчин и женщин, но их совместное существование не подразумевает появления любви-страсти <...> сама структура уголка, нарисованная воображением Обломова, имеет общие черты с усадьбой „ленивца”: господский дом, цветники, уединенные павильоны» (. С. 108; в романе Гончарова, однако, мечты Обломова даны не только в поэтической, но и в комической плоскости — отчасти это «маниловщина»).276

    В литературе отмечалась близость идиллических фантазий Обломова не только поэзии Батюшкова, но — шире — поэтическим традициям идиллии и дружеского послания.277

    Столь же близко этим традициям изображение Обломовки — «мирного», «избранного» уголка (образ этот намечен еще в «Обыкновенной истории» — см.: наст. изд., т. 1, с. 252, 768). Характерный для жанра идиллии и дружеского послания «идиллический топос»278 — один из устойчивых мотивов в поэзии 1810—1830-х гг.279

     С. Грибоедова «Горе от ума», пожалуй самое любимое писателем произведение русской литературы, которое он считал бессмертным, пережившим романы Пушкина, Лермонтова и «гоголевский период».280 Чацкий является в той или иной степени не прототипом, а ориентиром для всех положительных героев романов Гончарова, и чрезвычайно показательно, что статья «Мильон терзаний» (1872) была им написана уже после завершения романной «трилогии». Основные мотивы статьи явственно перекликаются с мотивами литературных исповедей-послесловий писателя.281

     А. Краснощекова правомерно сближает Чацкого в интерпретации Гончарова-критика со Штольцем как героем нового времени в романе: «Штольца, каким он задумывался первоначально, многое сближало с будущими либеральными деятелями эпохи реформ Александра Второго. <...> грибоедовский Чацкий, трактуемый в статье „Мильон терзаний” как образ очень многозначный, в одной своей ипостаси выглядит умеренным реформатором 60-х годов. <...> В качестве противника „блестящих гипотез, горячих и дерзких утопий” Чацкий противопоставляется „передовым курьерам неизвестного будущего”, „провозвестникам новой эры”, „фанатикам”. Гончаровский Чацкий сходен со Штольцем (и не только в первоначальном замысле, но и в окончательном тексте) в неприятии мечты, отвлеченности и в верности трезвой правде: „Он не теряет земли из-под ног и не верит в призрак, пока он не облекся в плоть и кровь, не осмыслился разумом, правдой, словом, не очеловечился. Перед увлечением неизвестным идеалом, перед обольщением мечты он трезво остановится”» (Краснощекова. С. 217).

    «позднейшим Чацким», но без присущей персонажу комедии Грибоедова «страдательной роли», то, возможно, отдаленной «литературной» родственницей и предшественницей Ольги Ильинской является Софья Фамусова, разумеется в очень свободной интерпретации Гончарова, который в статье, по сути, идеализирует героиню, сопоставляя и сравнивая ее с Татьяной Лариной: «...в Софье Павловне, спешим оговориться, то есть в чувстве ее к Молчалину, есть много искренности, сильно напоминающей Татьяну Пушкина. <...> она в любви своей точно так же готова выдать себя, как Татьяна: обе, как в лунатизме, бродят в увлечении с детской простотой. И Софья, как Татьяна же, сама начинает роман, не находя в этом ничего предосудительного, даже не догадывается о том. <...> Громадная разница не между ею и Татьяной, а между Онегиным и Молчалиным. <...> Вообще к Софье Павловне трудно отнестись не симпатично: в ней есть сильные задатки недюжинной натуры, живого ума, страстности и женской мягкости. Она загублена в духоте, куда не проникал ни один луч света, ни одна струя свежего воздуха. Недаром любил ее и Чацкий <...> Ей, конечно, тяжелее всех, тяжелее даже Чацкого, и ей достается свой „мильон терзаний”».282

    В такой возвышенной интерпретации Софья Фамусова действительно близка к Татьяне Лариной, и обе они, несомненно, предтечи идеальных героинь романов Гончарова, особенно Ольги Ильинской и Веры («Обрыв»). Это находит подтверждение в ряде мест статей «Мильон терзаний» и «Лучше поздно, чем никогда»; в последней Гончаров так писал о пушкинских женских образах в «Евгении Онегине»: «Надо сказать, что у нас, в литературе (да, я думаю, и везде), особенно два главные образа женщин постоянно являются в произведениях слова параллельно, как две противоположности: характер положительный — пушкинская Ольга, и идеальный — его же Татьяна. Один — безусловное, пассивное выражение эпохи, тип, отливающийся, как воск, в готовую, господствующую форму. Другой — с инстинктами самосознания, самобытности, самодеятельности. Оттого первый ясен, открыт, понятен сразу Ольга «Онегине», Варвара в «Грозе»). Другой, напротив, своеобразен, ищет сам своего выражения, и оттого кажется капризным, таинственным, малоуловимым. Есть они у наших учителей и образцов, есть и у Островского в „Грозе” — в другой сфере; они же <...> явились и в моем „Обрыве”. Это два господствующие характера, на которые в основных чертах, с разны ми оттенками, более или менее делятся почти все женщины».

    «Начало „Обломова”, как и всего, что есть выдающегося в нашей литературе, надо искать в Пушкине и Гоголе», — писал Ю. Н. Говоруха-Отрок («Обломов» в критике 204). И это согласно со словами самого писателя, подчеркивавшего, «что черты пушкинской, лермонтовской и гоголевской творческой силы доселе входят в нашу плоть и кровь, как плоть и кровь предков переходит к потомкам» («Лучше поздно, чем никогда»).283 В первом романе Гончарова пушкинское и гоголевское начала (особенно пушкинское) прослеживаются достаточно отчетливо.284 Что же касается романа «Обломов», то пушкинское столь органично вошло в его «плоть и кровь», что о нем логично говорить и в самом общем (как это и делает Гончаров в статьях по поводу своих романов), и в частном, ситуативном планах.285 Иначе обстоит дело с гоголевским началом в романе. Современникам представлялось, что роман вполне вписывается в рамки «гоголевского периода» (терминологию Чернышевского охотно употреблял и Гончаров). О зависимости от Гоголя с явно недоброжелательным акцентом писал Д. В. Григорович: «Обломову он придал тот смысл, что в нем хотел изобразить сонливость русской натуры и недостаток в ней внутреннего подъема. Задача характера Обломова целиком между тем выражена в лице помещика Тентетникова во второй части „Мертвых душ”, не будь Тентетникова, не было бы, может быть, и Обломова».286 Тентетникова впервые рядом с Обломовым, кстати, поставил Н. А. Добролюбов в статье «Что такое обломовщина?»: «Тентетников тоже много лет занимался „колоссальным сочинением, долженствовавшим обнять всю Россию со всех точек зрения”, но и у него „предприятие больше ограничивалось одним обдумыванием: изгрызалось перо, являлись на бумаге рисунки, и потом все это отодвигалось в сторону”»; „Но ведь это еще не жизнь, — «это только приготовление к жизни”, — думал Андрей Иванович Тентетников, проходивший вместе с Обломовым и всей этой компанией тьму ненужных наук и не умевший ни йоты из них применить к жизни» («» в критике. С. 47—49). Вслед за Добролюбовым упоминание Андрея Ивановича Тентетникова рядом с Ильей Ильичом Обломовым стало почти непременным, чуть ли не обязательным,287 перекочевав из прижизненной Гончарову критики в литературоведение. В. А. Десницкий сопоставлял Обломова одновременно с Маниловым, Тентетниковым и Чичиковым, акцентируя внимание на «гоголевских приемах письма» и менее всего подразумевая прямое влияние Гоголя на Гончарова: «Перечитайте параллельно описание дня Обломова и Тентетникова, процессов вставания, одеванья и умыванья, вспомните их отношение к людям — вас поразит единство быта, психики, совпадения в деталях-мелочах изображения. И эта общность идет не в плане внешнего подражания, механического заимствования. Она гораздо глубже и шире, это общая стилистическая близость, она подчеркивает близость и родство социальной среды, единство культуры, которые и Обломова, и Тентетникова делают явлениями одного историко-культурного порядка».288

    Гоголя были изданы в 1855 г. в книге «Сочинения Гоголя, найденные после смерти» — и только тогда Гончаров имел возможность познакомиться с Тентетниковым и другими героями второй части поэмы, а к тому времени образ Обломова уже сложился, и не только в общих чертах.289 Но указанное корректирующее обстоятельство нисколько не отменяет проблемы гоголевского присутствия в «Обломове»; из всех произведений писателя, пожалуй, именно этот роман «обнаруживает наиболее глубокую творческую связь с поэтикой Гоголя».290 «приемов письма» Гончарова к гоголевским, но и все своеобразие художественного мира Гончарова, о чем точно и тонко было сказано еще И. Ф. Анненским: «Гончаров не переживал тяжелой полосы гоголевского самообнажения и самобичевания, он не терял ни любви к людям, ни веры в людей, как Гоголь. В жизни его были крепкие устои и вера в медленный, но прочный прогресс. Эти коренные различия в обстановке творчества обусловили в Гончарове отобщение от Гоголя. Но уйти от него в материальной, эпической стороне своих типов он, конечно, не мог. <...> Для Гоголя крепостная Россия была населена еще Простаковыми и Скотиниными, для Гончарова ее населяли уже Коробочки, Собакевичи, Маниловы. Наблюдения Гончарова невольно располагались в душе по определенным, поставленным Гоголем, типам. Гоголь дал прототип Обломовки в усадьбе Товстогубов. Он неоднократно изображал и мягкую, ленивую натуру, выросшую на жирной крепостнической почве: Манилов, Тентетников, Платонов. Корни Обломова сюда, по-видимому, и уходят. Впрочем, из этих трех фигур законченная и художественная одна — Манилов; Тентетников и Платонов — это только эскизы, и потому сравнивать их с Обломовым совсем неправильно. Кроме того, в Тентетникове и Платонове преобладающая черта — это вечная скука, недовольство, чуждые Обломову. Обломов, несомненно, и гораздо умнее Манилова, и совершенно лишен той восторженности и слащавости, которые в Манилове преобладают» («Обломов» в критике. С. 225).291 Логичен и вывод А. Г. Цейтлина: «...образом Обломова Гончаров в значительной степени преодолел психологическую однопланность гоголевских характеров: в нем меньше, нежели в Ноздреве или Коробочке, чувствуется „доминанта”» (Цейтлин 154).

    ***

    «Сон Обломова» был опубликован в 1849 г.; тем же годом была помечена Гончаровым и публикация части первой в «Отечественных записках». В части первой закономерно упомянуто много реалий общественной и культурной жизни России и Европы 1840-х гг. (присутствуют они и в других частях романа, но не в такой концентрации). Очевидно, что целый ряд заметных литературных явлений этого времени прямо или косвенно отразился в проблематике романа. Необходимо назвать статью западника К. Д. Кавелина «Взгляд на юридический быт древней России» (1847), с основными положениями которой полемизировал славянофил Ю. Ф. Самарин («О мнениях „Современника”, исторических и литературных», 1847). Кавелин, в частности, так живописал застойную, спящую, застывшую в определенных традициями рамках растительную жизнь: «Здесь человек как-то расплывается; его силы, ничем не сосредоточенные, лишены упругости, энергии и распускаются в море близких, мирных отношений. Здесь человек убаюкивается, предается покою и нравственно дремлет. Он доверчив, слаб, беспечен, как дитя. О глубоком чувстве личности не может быть и речи».292 «Начало личности, — писал Кавелин там же, — узаконилось в нашей жизни. Теперь пришла его очередь действовать и развиваться. Но как!».293 И то был не «сугубо научный, академический, а „горячий”, публицистический вывод-вопрос Кавелина», связанный «с новым этапом русской жизни, который Гончаров назвал Пробуждением<...> Это, конечно, вопрос и автора „Обломова”» (Отрадин. С. 85). Отразились в «Сне Обломова» и полемические выпады против славянофилов В. Г. Белинского; такой «отраженной», к примеру, является спроецированная в современность ирония Гончарова: «Нянька с добродушием повествовала сказку о Емеле-дурачке, эту злую и коварную сатиру на наших прадедов, а может быть, еще и на нас самих» (наст. изд., т. 4, с. 116). Именно такие иронические авторские пояснения и реплики и предопределили устойчиво отрицательное отношение славянофилов (и почвенников) как к «Сну Обломова», так и к роману в целом.294

    А. П. Милюков в статье 1860 г. о романе с целью показать разницу между Обломовым и «лишними людьми» (от Онегина до Рудина) обратился к поэме А. Н. Майкова «Две судьбы» (1845) и ее главному герою Владимиру — «едва ли не самой печальной личности, может быть оттого, что он жил в более тяжелое время»; герой этот, «несмотря на жалкую развязку его жизни и нравственное падение, все еще симпатичен» в отличие от Обломова, этого олицетворения «одной врожденной апатии» («Обломов» в критике 129—130).295 Тем не менее «нравственное падение» Владимира, героя поэмы друга Гончарова, которую он, возможно, читал еще в рукописи, несомненно роднит его с «погасшим» Обломовым последней части романа. Владимир эпилога поэмы абсолютно не похож на живущего бурной внутренней жизнью молодого человека первых глав. Сбылось то, о чем он горестно размышлял в самом общем плане (еще одна вариация на темы «Думы» М. Ю. Лермонтова); Милюков с небольшими неточностями цитирует приводимый ниже отрывок из «думы» героя:

    Ах, отчего мы стареемся рано
    И скоро к жизни холодеем мы!


    Едва дохнет зародыш высших сил,
    Едва зардеет пламень благородный,
    Как вдруг, глядишь, завял, умолк, остыл.296

    Все эти идеальные стремления и порывы герой поэмы пережил, от них в его душе остался лишь

    297

    Остались в прошлом и переживания, связанные с Италией, которая воспета во второй главе поэмы:

    Как люблю Фраскати в праздник летний!
    Лавр, кипарис высокой головой,
    И роз кусты, и мирт, и дуб столетний

    Лазури неба и на дымке дали,
    На бледном перламутре дальних гор.
    Орган звучит торжественно. Собор
    Гирляндами увит. В домах алеют

    С хоругвями по улицам идут
    Процессии монахов; там пестреют,
    Шумят толпы; луч солнца золотой,
    Прорвавши свод аллеи вековой,

    Покров, главу смуглянки молодой:
    Картина, полная очарованьем!
    Для пришлеца она как пышный сон!298

    Параллелью итальянским картинам в поэме (и в других произведениях Майкова) являются юношеские мечты, восторги и слезы Обломова, о которых ему напомнил Штольц: «Боже мой! Ужели никогда не удастся взглянуть на оригиналы и онеметь от ужаса, что ты стоишь перед произведением Микеланджело, Тициана и попираешь почву Рима? Ужели провести век и видеть эти мирты, кипарисы и померанцы в оранжереях, а не на их родине? Не подышать воздухом Италии, не упиться синевой неба!» (наст. изд., т. 4, с. 181).299

    «Две судьбы», но и поэтический цикл Майкова «Очерки Рима», создававшийся им в 1840-е гг. в непосредственном контакте с Гончаровым, который исполнял обязанности друга-рецензента. Майков писал Гончарову из Рима, делясь своими впечатлениями: «Словом, что мне понравилось и поразило меня более всего, — это Колизей и Аполлон Бельведерский. Да-с, Аполлон Бельведерский лучше всего в мире, лучше всех творений Божиих и человеческих. В нем вы видите Бога. Уходите от него, полные его обаянием. <...> А Колизей? После Аполлона, моего божественного патрона, это лучшая штука» (ЛН Гончаров. С. 342). 2 марта 1842 г. в большом письме к А. Н. Майкову Гончаров откликается на письма Н. А. Майкова и А. Н. Майкова к В. А. Солоницыну, с которыми последний его ознакомил. В письме А. Н. Майкова содержался и текст стихотворений поэта, подробный разбор которых по просьбе Евг. П. Майковой дает Гончаров в уже упомянутом письме (судя по текстам стихотворений «Игры» и «Древний мир» в окончательных редакциях, Майков прислушался к советам друга). Очевидно, что в 1840-е гг. во многом благодаря тому, что близкие Гончарову люди жили тогда в Италии300 и вдохновенно писали как о великом искусстве прежних мастеров, так и современных ее нравах, Италия органично вошла в круг интересов и поэтических грез писателя, читавшего послания друзей «с жадностию» и, подобно герою-поэту своего будущего романа, мечтавшего посетить чудесную страну.

    Удивительно, что позднее Гончаров, несмотря на уговоры друзей, так и не решился на это путешествие (в отличие от таких героев своих романов, как Штольц, Ильинская, Райский). Из письма к С. А. Никитенко от 15(27) мая 1869 г. явствует, что у Гончарова даже была итальянская виза, которой он, однако, не воспользовался: «У меня на паспорте есть и итальянская visa Пинто, но это только так, потешить воображение, потому что Стасюлевич однажды сказал, что, может быть, проедут в Венецию. Куда мне в Италию! Лень-то какая! А чемодан?». В следующем году в письме от 11 ноября к С. А. Толстой, собиравшейся в Италию и звавшей туда Гончарова, он уже с грустным юмором отвечает, идентифицируя себя с Обломовым: «В Италию! Да как же это я: ведь говорят, что я Обломов, и даже так меня устроили по-обломовски! И судьба вместо Италии, кажется, готовит мне обломовский конец: вон с осени пальцы на руках пухнут, ноги горят, в голове шум!». А между тем паломничество в Италию, как это следует из содержания письма Гончарова от 25 марта 1873 г. к А. В. Никитенко, было его давней и заветной мечтой: «...недавно дорывался в Италию, где не был и где мне всегда мечталось видеть Венецию, Флоренцию, Рим и Неаполь: пожалуй — туда, может быть, на первых, горячих порах желания и поехал бы, так как это не так далеко, как вокруг света, но туда надо ехать осенью или зимой, а для меня зимнее странствие немыслимо...».

    Майкова; резкое противопоставление его Обломову, к которому прибегает Милюков, представляется неоправданным в связи с этой разрушительной эволюцией Владимира: «Скоро, правда, находим мы этого юношу в деревне, барином и помещиком: он потолстел, перестает мало-помалу читать и в промежутках обедов и ужинов только насвистывает Casta diva и ходит диагонально по комнате. Но он, очевидно, скучает в этой апатии, сердится на свое бездействие, и в последних словах его — „в еде спасенье только есть” — слышится скорее сарказм человека, надломленного борьбою, чем последний отголосок задавленной жизни» («Обломов» в критике. С. 130). Критик чересчур мягок к опустившемуся мизантропу поэмы Майкова и чрезмерно суров к деликатному и сердечному Илье Ильичу Обломову. А. Г. Цейтлин имел немалые основания предполагать, что поэма Майкова могла повлиять на замысел «Обломова» (особенно это относится к финалу поэмы, где фигурирует и слуга Павлушка, с которым Владимир ведет «гастрономические» разговоры) (см.: Цейтлин. С. 153, 462).301

     гг. отразились и в литературном диалоге между Пенкиным и Обломовым. В. А. Недзвецкий увидел здесь полемику Гончарова с «физиологическими» тенденциями «натуральной школы» и — особенно — с Н. А. Некрасовым: «Гончаров метил в Н. А. Некрасова как инициатора и составителя знаменитой „Физиологии Петербурга”» (Недзвецкий. С. 90). Вряд ли, однако, Гончаров высмеивает «физиологии» и иронически освещает деятельность одного из ведущих литераторов «натуральной школы». Гончаров не без гордости причислял себя к «натуральной школе», неизменно подчеркивая, подобно многим другим писателям 1840-х гг. (И. С. Тургенев, Ф. М. Достоевский, М. Е. Салтыков-Щедрин), верность принципам этого реально-гуманного направления. В «Необыкновенной истории» Гончаров называет Тургенева «учителем и руководителем» новых французских писателей, который объяснил «им значение натуральной школы, начиная с Гоголя и умалчивая о прочих, кроме себя». Во многом благодаря этим объяснениям русского «учителя», по мнению Гончарова, роман Г. Флобера «Госпожа Бовари» и оказался написанным «с новою и небывалою во французской литературе до тех пор простотою содержания, манеры, плана». Гончаров судил о Флобере крайне тенденциозно, раздраженно, несправедливо, считая, что тот работал попод сказке злонамеренного и коварного Тургенева (роман «Госпожа Бовари» «была вещь, чисто подсказанная по готовому»),302 но тем ценнее эта вдруг прозвучавшая простодушная «похвала». Любопытен отзыв Гончарова о других французских реалистах и натуралистах: «А другие, истинно талантливые французы, как Эмиль Золя, А. Доде и другие — поняли и значение нашей натуральной школы и стали самостоятельно на этот новый для них путь». У Золя, Доде, как и у Гонкуров, «близость сходства с натуральной школой заключается более в психологических характерах, отчасти в фабуле, а не во внешних приемах». И это, возможно, самое дерзкое и лестное суждение о русской «натуральной школе», к деятелям которой всегда причислял себя Гончаров, хотя Тургенев и забыл упомянуть о нем, так же как и о некоторых других писателях.303 Получается, что «натуральная школа» 1840—1850-х гг. во многом определила развитие новейшей французской литературы.

    «натуральной школе» и ее значении отразились в споре Обломова с Пенкиным, особенно в апофеозе «гуманитета»: «А жизни-то и нет ни в чем: нет понимания ее и сочувствия, нет того, что там у вас назы-вается гуманитетом. Одно самолюбие только. Изображают-то они воров, падших женщин, точно ловят их на улице да отводят в тюрьму. В их рассказе слышны „невидимые слезы”, а один только видимый, грубый смех, злость.. <...> Где же человечность-то? Вы одной головой хотите писать! <...> Вы думаете, что для мысли не надо сердца? Нет, она оплодотворяется любовью. Протяните руку падшему человеку, чтоб поднять его, или горько плачьте над ним, если он гибнет, а не глумитесь. Любите его, помните в нем самого себя и обращайтесь с ним, как с собой...» (наст. изд., т. 4, с. 27). Эмоциональные речи «воспламенившегося» Обломова о любви, человечности, сердечности — это своего рода воспоминание об идеальных гуманных 1840-х гг., о писателях «натуральной школы» и великом критике — «неистовом» Виссарионе Белинском. В том же духе и восторженный монолог рассказчика (тоже воспламенившегося) в повести Достоевского «Село Степанчиково и его обитатели»: И я с жаром «начал говорить о том, что в самом падшем создании могут еще сохраниться высочайшие человеческие чувства; что неисследима глубина души человеческой; что нельзя презирать падших, а, напротив, должно отыскивать и восстановлять; что неверна общепринятая мерка добра и нравственности и проч. и проч., — словом, я воспламенился и рассказал даже о натуральной школе; в заключение же прочел стихи: „Когда из мрака заблужденья...”» (. Т. III. С. 160—161).304

    М. Е. Салтыков-Щедрин считал, что в литературном диалоге Пенкина и Обломова отразились реалии не только 1840-х гг., но и совсем недавние, о чем он саркастически заметил в письме к П. В. Анненкову от 29 января 1859 г.: «И заметьте ехидство: написано в 1849 году, а на двадцатых страницах есть уже выходки против натурализма, и другу Писемскому также щелчок (стр. 29). Видно, еще в 1849 году Обломову снилось, что он в 1858 году никуда не будет годен».305 С. А. Макашин справедливо полагал, что то была реакция сатирика на «полемические выпады против обличительной литературы и „реального направления” середины — конца 1850-х годов», задевавшие не только Писемского, но и автора «Губернских очерков».306 «реальное направление в литературе», т. е. изображение «голой физиологии общества» («Что же, природу прикажете изображать: розы, соловья или морозное утро, между тем как всё кипит, движется вокруг? Нам нужна одна голая физиология общества; не до песен нам теперь...»); приводятся и образцы подобного творчества: статья самого Пенкина, в которой ему «удалось показать и самоуправство городничего, и развращение нравов в простонародье; дурную организацию действий подчиненных чиновников и необходимость строгих, но законных мер...»; «великолепная» поэма «Любовь взяточника к падшей женщине», об авторе которой Пенкин пока умалчивает, где, «как на суд, со-званы автором и слабый, но порочный вельможа, и целый рой обманывающих его взяточников, и все разряды падших женщин разобраны... француженки, немки, чухонки, и всё, всё... с поразительной, животрепещущей верностью...» (наст. изд., т. 4, с. 25—28). Ироническое отношение Гончарова к так называемой «литературе скандалов», «алгебраической» (или «алфавитной») сатире эпохи «благодетельной гласности», когда в великом множестве «явились поэты, прозаики, и всё обличительные... явились такие поэты и прозаики, которые никогда бы не явились на свет, если б не было обличительной литературы» (Достоевский. Т. XVIII. С. 60), вне всякого сомнения. Иногда можно с той или иной долей уверенности назвать и конкретные объекты полемики, к примеру фельетоны и очерки И. И. Панаева о камелиях и дамах полусвета. Но чаще всего это трудно сделать — полемика носит очень обобщенный, интегрированный характер, затрагивая (в нерасчлененном виде) явления русской литературной жизни России как 1840-х, так и 1850-х гг. Салтыков-Щедрин, можно сказать, обиделся за все новое направление литературы, родоначальником которого провозгласили его.

    В «Обломове» полемики с романом «Тысяча душ» А. Ф. Писемского нет — Салтыков-Щедрин проявил в своем эпистолярном отзыве чрезмерную подозрительность. Но он верно отметил дружеский характер отношений между писателями. Гончаров, как цензор, оказал большую услугу Писемскому, энергично отстаивая четвертую часть романа «Тысяча душ». Писемский сохранил благодарную память об этой и других услугах Гончарова. Он писал Гончарову 21 января 1875 г.: «Вы знаете, как я высоко всегда ценил ваши литературные мнения и как часто пользовался вашими эстетическими советами и замечаниями. Но помимо этого вы были для меня спаситель и хранитель цензурный: вы пропустили 4-ю часть „Тысячи душ” и получили за это выговор. Вы „Горькой судьбине” дали возможность увидать свет Божий в том виде, в каком она написана».307

    Возможно, в романе Гончарова (именно в литературном разговоре Пенкина и Обломова) отразились литературные суждения князя Ивана Раменского: «Он хвалил направление нынешних писателей, направление умное, практическое, в котором благодаря Бога не стало капли приторной чувствительности двадцатых годов; радовался вечному истреблению од, ходульных драм, которые своей высокопарной ложью в каждом здравомыслящем человеке могли только развивать желчь; радовался, наконец, современному изгнанию стихов к ней, , к звездам...».308 Отношение автора к модным литературным суждениям князя, кстати, ироническое: герой «явился в полном смысле литературным дилетантом» и ловким льстецом, сознательно стремящимся угодить Калиновичу: «Князь очень уж ловко подошел с заднего крыльца к его собственному сердцу и очень тонко польстил ему самому...».309 Но этими литературными параллелями, носящими общий характер, и исчерпываются отзвуки романа Писемского в «Обломове» Гончарова.310

    270 Символичны не только название села и фамилия героя, но и такой важный «внешний» атрибут-лейтмотив, органично связанный с натурой и формами существования Обломова, как его во многих отношениях замечательный халат, столь тщательно выписанный в романе: «На нем был халат из персидской материи, настоящий восточный халат, без малейшего намека на Европу, без кистей, без бархата, без талии, весьма поместительный, так что и Обломов мог дважды завернуться в него. Рукава, по неизменной азиатской моде, шли от пальцев к плечу всё шире и шире. Хотя халат этот и утратил свою первоначальную свежесть и местами заменил свой-пер вобытный, естественный лоск другим, благоприобретенным, но всё еще сохранял яркость восточной краски и прочность ткани» (наст. изд., т. 4, с. 6). Халат давно уже стал частью личности Обломова и —более того — ярким символическим воплощением бесконечного азиатского покоя, антитезой всякого движения, любых перемен и переездов. Переодевание в сюртук (это происходит в частях второй и третьей романа) означает целый переворот и попытку возрождения; возвращение к халату — конец движения и угасание. М. Эре обратил внимание на ритмическую последовательность переодеваний, соответствующих трем фазам жизни Обломова: «stasis — action — stasis» (см.: Ehre M. Oblomov and his Creator: The Life and Art of Ivan Goncharov. Princeton (New Jersey): Princeton University Press, 1973. P. 163).

    П. Тирген в статье «Халат Обломова» называет ряд возможных литературных источников — студенческую песнь Н. М. Языкова «К халату» (1823; опубл. в 1859), которая непосредственно связана со стихотворением П. А. Вяземского «Прощание с халатом» (1817; 1821), в свою очередь, видимо, восходящим к миниатюре в прозе Д. Дидро «Сожаление о моем старом халате» («Regrets sur ma vieille robe de chambre», 1772; переведена Вяземским), а также размышления автора в главах второй (замечание о Дмитрии Ларине — строфа XXXIV) и шестой (предположение о «халатном» будущем Ленского — строфа XXXVIII—XXXIX) «Евгения Онегина» (см.:  П. Халат Обломова // Ars Philologiae: Профессору Аскольду Борисовичу Муратову ко дню шестидесятилетия / Под ред. П. Е. Бухаркина. СПб., 1997. С. 140—142, а также:  А. А. Русская проза второй половины XIX века. М., 1981. С. 47—48).

    Количество литературных (и реальных) «халатных» предшественников легко можно приумножить — это и сложившаяся в русской поэзии традиция «посвящений халату», и — что особенно существенно для романа — традиции Гоголя, уделявшего большое внимание одежде своих героев. Однако символический характер халат, пожалуй, приобрел только с появлением романа «Обломов», органически слившись с существом главного героя. Как пишет Э. М. Руттнер: «Халат —это символический лейтмотив апатии и избалованности Обломова, т. е. „обломовщины”» ( Э. М. Лейтмотив у И. А. Гончарова и параллели в произведениях Томаса Манна // Russian Literature. 1974. N 6. С. 107). Память о халате Обломова ощутима в других, значительно позднее написанных литературных произведениях, где в той или иной степени присутствует азиатская семантика; в частности, по наблюдению Г. Димент, к халату Обломова восходит бухарский халат Николая Аполлоновича Аблеухова из «Петербурга» Андрея Белого (см.: Diment G. The Precocious Talent of Ivan Goncharof // Goncharov’s «Oblomov»: A Critical Companion / Ed. by G. Diment. Evanston: Northwestern University Press, 1998. P. 24).

    271 См.:  Т. И. «Обломок» ли Илья Ильич Обломов? (К истории интерпретации фамилии героя) // РЛ. 1991. № 4. С. 228—230.

    272 А. А. Жук приводит строчки из «Моей родословной» (1830) Пушкина («Родов дряхлеющий обломок / (И по несчастью не один) / Бояр старинных я потомок...») как литературную параллель к фамилии героя и названию села в романе Гончарова, предполагая, что такое «читательское воспоминание <...> бросает на героя тень своеобразного „исторического фатума”» (Жук А. А.  45).

    273 См.: Данилов В. В. Прототип Обломова в русской литературе 20-х годов // Рус. филол. вестн. 1912. № 4. С. 424—427, а также: Mazon. P. 158—161; . С. 152—153.

    274 Измайлов А. А.

    275 Измайлов А. А. Бродский Н. Л. Примечания // Крылов И. А. Соч. М., 1946. Т. II. С. 761. Измайлов цитирует пьесу И. А. Крылова «Лентяй», но она не могла повлиять на замысел Гончарова, так как отрывки из этого незаконченного произведения, главным героем которого был лежебока Лентул, были впервые опубликованы в 1869 г.

    276 Рассмотрение «Похвального слова сну» К. Н. Батюшкова в контексте романа Гончарова правомерно, но оно должно непременно учитывать большую эстетическую и психологическую дистанцию между этими произведениями: «„Лирический” сюжет гончаровского романа, по своим компонентам во многом сходный со „Словом” Ба-тюшкова, оказывается внутри эпического повествования, он вступает в сложные отношения с основным сюжетом, влияет на него, вносит колоссальное напряжение в художественный мир произведения» (Отрадин 108). Этим же исследователем было высказано предположение, что определение героя как «обломовского Платона» (см.: наст. изд., т. 4, с. 474) перекликается с отразившимися в эссе К. Н. Батюшкова «Нечто о морали, основанной на философии и религии» (1816) идеями шеллингианства, возродившего традиции «мечтательной философии» Платона (см.: Отрадин. С. 99).

    277 «Речь, Обломова, обращенная к Штольцу, в которой рисуется желанная жизнь, — это как бы устный вариант дружеского послания» (Там же. С. 110). См. также: Ляпушкина 110—116.

    278 Жизнь в Обломовке почти идеально соответствует тем общим чертам идиллии, которые выделяет М. М. Бахтин: особое отношение к пространству и времени, имеющему характер цикличности («...органическая прикрепленность, приращенность жизни и ее событий к месту <...>. Идиллическая жизнь и ее события неотделимы от этого конкретного пространственного уголка, где жили отцы и деды, будут жить дети и внуки. Пространственный мирок этот ограничен и довлеет себе, не связан непосредственно с другими местами, с остальным миром. Но локализованный в этом ограниченном пространственном мирке ряд жизни поколений может быть неограниченно длительным»); «строгая ограниченность <...> только основными немногочисленными реальностями жизни» («Любовь, рождение, смерть, брак, труд, еда и питье, возрасты — вот эти реальности идиллической жизни. Они сближены между собой в тесном мирке идиллии, между ними нет резких контрастов, и они равнодостойны...») (Бахтин М. М. Вопросы литературы и эстетики: Исследования разных лет. М., 1975. С. 374).

    Логично, что, переходя к теме крушения и ломки идиллического мировоззрения в реалистическом искусстве XIX в., Бахтин, наряду с произведениями Стендаля, Бальзака и Флобера, выделяет занимающие в этом литературном процессе «своеобразное место» романы Гончарова, особенно «Обломова», главным героем которого является «идиллический человек»: «В „Обломове” тема разработана с исключительной ясностью и четкостью. Изображение идиллии в Обломовке и затем на Выборгской стороне (с идиллической смертью Обломова) дано с полным реализмом. <...> В самой идиллии (особенно на Выборгской стороне) раскрываются все основные идиллические соседства — культ еды и питья, дети, половой акт, смерть и т. д. (реалистическая эмблематика). Подчеркнуто стремление Обломова к постоянству, неизменности обстановки, его боязнь перемещения, его отношение к времени» (Там же. С. 383; см. также:  J. Goncharov’s «Oblomov»: Idyllik in realistischen Roman // Leben, Wirk und Wirkung. S. 217—246).

    «Строго говоря, идиллия не знает быта. Все то, что является бытом по отношению к существенным и неповторимым биографическим и историческим событиям, здесь как раз и является самым существенным в жизни» ( М. М. Вопросы литературы и эстетики: Исследования разных лет. С. 374). Собственно, в сложившемся в реалистической литературе понимании быта в «Сне Обломова» нет (он неотъемлемая часть другой, петербургской жизни); ритуально-обрядовый характер жизни обломовцев «лишает понятие быт » (Ляпушкина. С. 95).

    «мнимой идиллии» («квазиидиллии»), сатиры на идиллию (см.:  A. Ist Oblomov ein «Heiliger»? // I. A. Goncharov: Beitrage zu Werk und Wirkung. Köln; Wien, 1989. S. 60—61; Фаустов А. А. Роман И. А. Гончарова «Обломов»: Художественная структура и концепция человека. Тарту, 1990. С. 4, 6—15;  М. «Сон Обломова»: Апология горизонтальности // Гончаров. Материалы 1994. С. 27;  179—182; Краснощекова. С. 252—260). К тому же, как только «идиллического человека» начинают беспокоить гамлетовские вопросы, идиллия тут же дает трещину, это уже идиллия с изъяном, идиллия, изнутри съедаемая тревогой, сожалениями, идиллия с горестными оглядками на пролетевшие в пустоте и бесконечном тягостном сне годы, со слезами по утраченным идеалам и иллюзиям. По словам А. А. Фаустова, «историчность проникает именно в пустоты обломовского менталитета, изнутри перестраивая его, и в этом — кардинальное отличие „Сна” от классической русской идиллии XIX века (типа «Конца золотого века» А. А. Дельвига или гоголевских «Старосветских помещиков»), в которой самодостаточный пасторальный мир встречался с чуждым ему началом как некая тотальность, и в гибели сохраняющая свою целостность» ( А. А. Роман И. А. Гончарова «Обломов»: Художественная структура и концепция человека. С. 10). Что же касается идиллии на Выборгской стороне, то это «неотвратимое и неуклонное „погасание” героя, исчерпание воображения» (Там же).

    279 Вацуро В. Э. «Элегическая школа». СПб., 1994. С. 143 и след.; Ляпушкина. С. 113—114.

    280  1, с. 702—703.

    281 «Своеобразным итогом поисков положительного героя у Гончарова стала статья „Мильон терзаний”, в которой образ Чацкого осмысливается не только как воплощение прекрасного человека в контексте „Горя от ума”, но и как образ, отвечающий представлениям о положительном герое в мировоззрении и творчестве самого писателя. <...> Гончарову важны в Чацком слияние ума, чувств и воли <...> Критик намеренно акцентирует постепенность пути Чацкого от несвободы к свободе, его готовность действовать по программе, выработанной „уже начатым веком”» (Таборисская Е. М. Роман И. А. Гончарова «Обломов»: (Герои, художественное пространство, авторская позиция): Автореф. дис. на соиск. учен. степени канд. филол. наук. Л., 1977. С.) 12 .

    282 О некоторой «ситуативной» близости героинь Грибоедова и Гончарова осторожно, в примечании (и без упоминания Татьяны Лариной, что понятно, если учесть, каким ореолом в сознании нескольких поколений русских читателей была она окружена, — тут огромную роль сыграла Пушкинская речь Достоевского 1880 г.) пишет Е. А. Краснощекова: «Роль ведущей в любовном романе еще до Ольги Ильинской была „сыграна” Софьей Фамусовой. Гончаров обратил внимание на ее „влечение покровительствовать любимому человеку, бедному, скромному, не смеющему поднять на нее глаз... Без сомнения, ей в этом улыбалась роль властвовать над покорным созданием, сделать его счастье и иметь в нем вечного раба”» (. С. 474—475).

    283 В письме к великому князю Константину Константиновичу от 28 июня 1887 г. Гончаров счел необходимым «напомнить, что почти все писатели новой школы, Лермонтов, Гоголь, Тургенев, Майков, Фет, Полонский, между прочим, и я — все мы шли и идем по проложенному Пушкиным пути, следуя за ним и не сворачивая в сторону, ибо это есть единственный торный, законный, классический путь искусства и художественного творчества».

    284 См. об этом: наст. изд., т. 1, с. 699—703.

    285  А. Котельников сопоставляет «Сон Обломова» и стихотворение «Сон» (1816) Пушкина: няню и «мамушку», «первые впечатленья бытия» ( В. А. Иван Александрович Гончаров. М., 1993. С. 115—116). Есть в романе прямые и скрытые цитаты из произведений Пушкина. Еще больше их в черновой рукописи «Обломова». Особенно примечательна цитата из поэмы «Цыганы»; Штольц по поводу поэтического монолога Обломова замечает: «Ты перекладываешь в прозу стихи Пушкина» (наст. изд., т. 5, с. 193, сноска 1).

    286 Григорович Д. В.  106.

    287 К этой параллели прибегали К. Н. Леонтьев: «Обломов это тот же Тентетников „Мертвых душ” — только удачнее и симпатичнее исполненный» ( К. Н.  Н. Толстой: pro et contra / Изд. подгот. К. Г. Исупов. СПб., 2000. С. 156) — и Д. Н. Овсянико-Куликовский: «Если Обломов в некоторых отношениях „человек 40-х годов”, то мы скажем, что это-та кой „человек 40-х годов”, который обленился и опустился до того, что, в противоположность Тентетникову, даже перестал читать книги, и прежде всего должен быть вместе с Тентетниковым причислен, говоря словами Гоголя, „к семейству тех людей, которых на Руси много, которым имена — увальни, лежебоки, байбаки и тому подобные”» («» в критике. С. 234—235). См. также: Mazon. P. 121, 139.

    288  В. А.  В. А. Статьи и исследования. Л., 1979. С. 172—173. Десницкий также сопоставлял Тарантьева с Собакевичем, Ольгу Ильинскую — с Улинькой Бетрищевой, Волкова — с Чичиковым: «В портрете Тарантьева много от Собакевича, Ольги Ильинской — от Улиньки Бетрищевой. Портрет Волкова, с его вниманием к костюму и внешнему благоприличию, как бы списан с Чичикова в годы его благодушия и процветания...» (Там же. С. 177). Мнение Десницкого разделяет и развивает Е. А. Краснощекова, которая считает в особенности гоголевским начало романа Гончарова: «В самых первых главах „Обломова” гоголевская стилевая стихия подкреплена усвоением композиционных форм автора „Мертвых душ”. Построение этих глав „Обломова” почти дублирует главы-портреты из первого тома поэмы (1842)» (Краснощекова. С. 227). Краснощекова также обращает внимание на одну яркую деталь («Последний штрих „в перекличке” почти нарочит: у Манилова на столе книжка, которую он читал два года, с закладкой на четырнадцатой странице — страницы книги Обломова покрылись пылью и почернели») и соглашается с самой спорной из параллелей, выдвинутых Десницким: «Поэтический облик Ольги, особая аура света вокруг нее вызывают в памяти и гоголевскую Улиньку Бетрищеву, с которой связывались надежды на возрождение несчастного Тентетникова» (Там же. С. 228, 296).

    289 Несомненно, Гончаров хорошо знал вторую часть поэмы Гоголя — эпиграфом из нее начиналась статья Добролюбова; Гончаров несколько раз упоминал в письмах, видимо, особенно полюбившегося ему Петуха. Упоминаний Тентетникова, впрочем, нет ни в произведениях, ни в письмах Гончарова.

    290  Н. И. Мастерство Гончарова-романиста. Л., 1962. С. 90.

    291 Различия между мировоззренческими и поэтическими принципами Гоголя и Гончарова указывались и другими критиками. А. П. Милюков в 1860 г. писал о комизме писателей: «...нельзя не заметить комизма Гончарова, который заставляет подозревать в нем признаки сценического дарования <...> Но это не комизм Гоголя, оставляющий после себя болезненное чувство негодования и желчи, а комизм, полный добродушия и грациозной мягкости» («Обломов» в критике 143). В ином свете представлялась разница между писателями Ю. Н. Говорухе-Отроку, явно больше симпатизировавшему поэтическому таланту Гоголя: «Весь тон, всю манеру изображения Гончаров взял у Гоголя, но, будучи только искусным рисовальщиком, он не мог взять у Гоголя того, чего самому ему не дала природа, —не мог взять того глубокого лиризма, которым проникнуты все создания Гоголя, который дает этим созданиям весь их смысл и все их значение. Манера же Гоголя, его тон, оторванные от этого лиризма, от этой поэзии, от глубокой любви к почве, породившей изображаемые явления, — эта манера и тон сообщили лишь ложное и неясное освещение изображенной жизни» (Там же. С. 204).

    292  К. Д. Наш умственный строй: Статьи по философии русской истории и культуры. М., 1989. С. 22.

    293 Там же. С. 59.

    294

    295 Поэма Майкова была хорошо принята современниками. Достоевский процитировал отрывок из нее (строфа из седьмой главы) в фельетоне «Петербургская летопись» за 11 мая 1847 г. (. Т. XVIII. С. 23). Белинский писал, что поэма Майкова «чрезвычайно замечательна в целом и блестит удивительными частностями, исполненными ума и поэзии» (. Т. VIII. С. 19; ср.: Там же. С. 148). См. также его рецензию на поэму: Белинский В. Г.  635—642.

    296  А. Н. Избр. произв. / Вступ. статья Ф. Я. Приймы; Сост., подгот. текста и примеч. Л. С. Гейро. Л., 1977. С. 685. («Б-ка поэта»; Большая сер.).

    297 Там же. С. 686.

    298 Там же. С. 681.

    299 «на долгих, среди перин, ларцов, чемоданов, окороков, булок, всякой жареной и вареной скотины и птицы и в сопровождении нескольких слуг» (наст. изд., т. 4, с. 64).

    300 В частности, в 1841—1849 гг. в Риме и Флоренции жил «старый, добрый, милый товарищ» писателя (см. письмо Гончарова к Н. А. и А. Н. Майковым от 14 декабря 1842 г.) М. П. Бибиков, автор многочисленных рассказов и очерков об Италии.

    301 Цейтлин отметил и ряд «совпадений» в романе с повестью В. И. Даля «Павел Алексеевич Игривый» (1874), придя одновременно к выводу, что Гончаров «решительно разошелся» с Далем «в трактовке образа байбака» (Цейтлин 485). Вывод ученого опирается на сильное (в духе идей статьи Добролюбова) преувеличение критических («обличительных») тенденций романа Гончарова. Но, разумеется, Обломов только в самом общем плане может быть сопоставлен с героем повести Даля. Впрочем, Гончарову вполне могли запомниться некоторые частные детали повести.

    302 «Обрыв».

    303 В статье «Лучше поздно, чем никогда» Гончаров также пишет о «русской натуральной школе, опередившей появлением французскую».

    304 Ретроспективное, оттененное грустной и мягкой иронией воспоминание о гуманной эпохе 1840-х гг. в комической повести перекликается с наивными суждениями старика Ихменева о первом романе Ивана Петровича в романе «Униженные и оскорбленные» (в подтексте — воспоминания самого Достоевского о «Бедных людях»): «...так себе, просто рассказец <...> зато становится понятно и памятно, что кругом происходит; зато познается, что самый забитый, последний человек есть тоже человек и называется брат мой!» (. Т. III. С. 189). Характерно также, что монолог о человеке и «гуманитете» воспламенившегося героя романа Гончарова отчасти предваряет карикатурно-пародийные разглагольствования тирана Степанчикова Фомы Фомича Опискина: «...я хочу любить, любить человека <...> а мне не дают человека, запрещают любить, отнимают у меня человека! Дайте, дайте мне человека, чтоб я мог любить его! Где этот человек? Куда спрятался этот человек?»; «Пусть изобразят они (литераторы, поэты, ученые, мыслители. — Ред.<...> но преисполненного добродетелями...» (Там же. С. 154, 68). Возможно, что литературные монологи как Обломова, так и Опискина (разумеется, совершенно различные по тональности) восходят к одному и тому же источнику — к статье Н. В. Гоголя «Предметы для лирического поэта в нынешнее время», в которой имеются и такие рекомендации: «Возвеличь в торжественном гимне незаметного труженика, какие, к чести высокой породы русской, находятся посреди отважнейших взяточников. <...> Возвеличь и его, и семью его, и благородную жену его <...> Выставь их прекрасную бедность так, чтобы, как святыня, она засияла у всех в глазах, и каждому из нас захотелось бы самому быть бедным» (Гоголь 280). М. В. Отрадин высказал предположение, что Обломов в споре с Пенкиным «пересказывает» слова К. С. Аксакова, писавшего о «Мертвых душах» Гоголя: «На какой бы низкой ступени ни стояло лицо у Гоголя, вы всегда признаете в нем человека, своего брата, созданного по образу и подобию Божию» ( С., Аксаков И. С. Литературная критика. М., 1981. С. 147;  121).

    305 Салтыков-Щедрин М. Е. Собр. соч.: В 20 т. М., 1975. Т. XVIII, кн. 1. С. 209.

    306 Там же. С. 211.

    307  А. Ф. Письма. М.; Л., 1936. С. 284—285. Ранее, в первой половине 1858 г., Писемский сообщал А. Н. Островскому: «Гончарову было замечание за 4-ю часть («Тысячи душ». — Ред.), но он ее вторично пропустил с очень маленькими помарками» (Там же. С. 124). Писемский точен. Вот выписка из журнала Цензурного комитета от 23 июля 1858 г.: «...в упомянутой книжке означенного журнала (ОЗ, 1858, июнь) в четвертой части повести Писемского „Тысяча душ” на стр. 558, 572, 573 и 576 выставлены слишком резко противозаконные поступки губернатора генерал-лейтенанта Базарьева, на стр. 354 сказано, что вице-губернатор, по проискам откупщика, был причислен к печальному сонму состоящих при министерстве; а на стр. 576 губернатор говорит, что по одному делу „Сенат требует вторичного пересвидетельствования и заставляет нас перепевать на тот же лад старую песню”. Г-н министр народного просвещения, находя сии места неприличными, просит его превосходительство предложить цензору, допустившему оное в печать, быть осмотрительнее при одобрении к печати подобных замеченных мест и выражений. Определение: объявить об этом г-ну цензору Гончарову» (РГИА,  777, оп. 27, д. 49, л. 177 об. —178).

    «Дворянского гнезда» Тургенева и «Обломова» Гончарова, безусловно, стал одним из самых значительных литературных событий конца 1850-х гг. Н. Г. Чернышевский явно предпочитал (в отличие от Добролюбова) его роману Гончарова. П. В. Анненков, проигнорировавший просьбу Гончарова о критическом разборе «Обломова», написал о романе «Тысяча душ» большую и очень сочувственную статью с характерным названием «Деловой роман в нашей литературе» (Атеней. 1859. № 1. С. 246—247). А С. С. Дудышкин противопоставлял роман Писемского «Губернским очеркам» Щедрина и обличительной литературе вообще, «которая готова была проповедовать разрушение мира оттого, что исправляющий должность состоящего в звании помощника квартального надзирателя взял на торгу даром калач у крутогорской мещанки...» (ОЗ. 1859. № 1. Отд. II. С. 14).

    308 Писемский А. Ф.  134.

    309 Там же.

    310 «Тюфяк» Павел Бешметов, которого так характеризует его родная тетка: «Леность непомерная, моциону никакого не имеет: целые дни сидит да лежит... тюфяк, совершенный тюфяк» (Писемский А. Ф.  193). Но мнение тетки явно легковесное и пристрастное — герой повести просто нескладный, застенчивый, несветский человек, в сущности же он умен и трудолюбив, страстный книгочей, из которого при благоприятных обстоятельствах вполне мог получиться ученый. Критики нередко сближали Гончарова с Писемским, но, как правило, ограничивались самыми общими сопоставлениями: стремление к объективности, отсутствие лиризма (М. А. Протопопов), интерес к провинциальной, семейной жизни (А. И. Незеленов).

    Обломов, роман
    Рукописные редакции
    Примечания
    1. История текста: 1 2 3
    2. История текста (продолжение)
    1 2 3
    1 2
    5. Понятие обломовщина в критике
    6. Проблема идеальной героини
    7. Чтения романа
    1 2 3 4 5 6
    9. Темы и мотивы в литературе
    10. Инсценировки романа
    11. Переводы романа
    12. Реальный комментарий: 1 2 3 4 5 6
    Список условных сокращений
    Раздел сайта: