|
VIII
На этот раз он постучался к ней в дверь.
— Кто там? — спросила она.
— Это я, — говорил он, робко просовывая голову в дверь, — можно войти?
Она сидела у окна с книгой, но книга, по-видимому, мало занимала ее: она была рассеянна или задумчива. Вместо ответа, она подвинула Райскому стул.
— Сегодня не так жарко, хорошо! — сказал он.
— Да, я ходила на Волгу: там даже свежо, — заметила она. — Видно, погода хочет измениться.
И замолчали.
— Что это так трезвонили сегодня у Спаса? — спросил он, — праздник, что ли, завтра?
— Не знаю, а что?
— Так, звон не дал мне спать, и мухи тоже. Какая их пропасть у бабушки в доме: отчего это?
— Я думаю оттого, что варенье варят.
— Да, в самом деле! То-то я всё замечаю, что Пашутка поминутно бегает куда-то и облизывается... Да и у всех в девичьей, и у Марфиньки тоже, рты черные... Ты не любишь варенья, Вера?
Она покачала головой.
— Вчера Егор отнес ваш чемодан на чердак, я видела... — сказала она, помолчав.
— Так...
— Ты хочешь спросить, еду ли я и скоро ли?..
— Нет, я так только...
— Не запирайся, Вера! что ж, это естественно! На этот вопрос я скажу тебе, что это от тебя зависит.
— Опять от меня?
— Да, от тебя: и ты это знаешь.
Она глядела равнодушно в окно.
— Вы мне приписываете много значения, — сказала она.
— Ну а если это так, что бы ты сделала?
— Для меня собственно — я бы ничего не сделала, а если б это нужно было для вас, я бы сделала так, как вам счастливее, удобнее, покойнее, веселее...
— Постой, ты смешиваешь понятия; надо разделить по родам и категориям: «удобнее и покойнее» — с одной стороны, и «веселее и счастливее» — с другой. Теперь и решай!
— Вам надо решать, что вам больше нравится.
— Я заметил, что ты уклончива, никогда сразу не выскажешь мысли или желания, а сначала обойдешь кругом. Я не волен в выборе, Вера: ты реши за меня, и что ты дашь, то и возьму. Обо мне забудь, говори только за себя и для себя.
— Вы не послушаетесь, поэтому нечего и говорить!
— Почему ты так думаешь?
— В который раз Егорка таскает чемодан с чердака вниз и обратно? — спросила она вместо ответа.
— Ну так ты решительно хочешь, чтоб я уехал?
Она молчала.
— Скажи — да, и я завтра уеду.
— Я не верю вам, — сказала она.
— Попробуй, скажи — и, может быть, уверуешь.
— Ну, если так, уезжайте! — вдруг выговорила она.
— Изволь, — подавляя вздох, проговорил он. — Мне тяжело, почти невозможно уехать, но так как тебе тяжело, что я здесь... («может быть, она скажет: “нет, не тяжело”», – думал он и медлил)… то...
— То и уезжайте! — повторила она, встав с места и подойдя к окну.
— Уеду, не гони, — с принужденной улыбкой сказал он, — но ты можешь облегчить мне тяжесть и даже ускорить этот отъезд...
— Как?
— Это от тебя зависит, повторяю опять.
— Говорите, что надо делать: «жертвы» приносить? Я даже готова сама принести ваш чемодан с чердака.
Он не отвечал на ее насмешку.
— Что же?
— Скажи, во-первых, любишь ли ты кого-нибудь?..
Она живо обернулась к нему и с изумлением взглянула на него.
— И от кого, во-вторых, было письмо на синей бумаге: оно не от попадьи! — поспешил он договорить.
— Зачем это вам нужно знать для вашего отъезда? — спросила она, делая большие глаза.
— Я объясню тебе, Вера: но чтоб понять мое объяснение, не надо так удивляться, а терпеливо выслушать и потом призвать весь свой ум...
— Это что-нибудь очень умное, мудреное?
— Нужна доброта, участие, дружба, которою было ты так польстила мне и которую опять за что-то отняла...
— Я плачу дружбой за дружбу, брат, — сказала она мягче.
Она отрицательно покачала головой.
— Что же такое во мне: ты видишь, что я тебе не чужой, не по одному родству...
— Это не дружба...
— Ну так любовь?
— Мне ее не надо: я не разделяю ее...
— Знаю — и вот я и хочу объяснить, как ты одна можешь сделать, чтоб ее не было и во мне!
— Кажется, я всё для этого сделала...
— Наоборот: ты не могла сделать лучше, если б хотела любви от меня. Ты гордо оттолкнула меня и этим раздражила самолюбие, потом окружила себя тайнами и раздражила любопытство. Красота твоя, ум, характер сделали остальное — и вот перед тобой влюбленный в тебя до безумия! Я бы с наслаждением бросился в пучину страсти и отдался бы потоку: я искал этого, мечтал о страсти и заплатил бы за нее остальною жизнью, но ты не хотела, не хочешь... да?
Он сбоку заглядывал ей в лицо.
— Не хочу, — сказала она покойно и решительно.
— Ну, я боролся что было сил во мне, — ты сама видела — хватался за всякое средство, чтоб переработать эту любовь в дружбу, но лишь пуще уверовал в невозможность дружбы к молодой, прекрасной женщине — и теперь только вижу два выхода из этого положения...
Он остановился на минуту.
— Один ты заперла мне: это взаимность, — продолжал он. — Страсть разрешается путем уступок, счастья, и обращается там, смотря по обстоятельствам, во что хочешь: в дружбу, пожалуй, в глубокую, святую, неизменную любовь — я ей не верю, — но во что бы ни было, во всяком случае, в удовлетворение, в покой... Ты отнимаешь у меня всякую надежду... на это счастье... да?
Он опять подвинулся к ее лицу, глядя ей пытливо в глаза. Она утвердительно кивнула головой.
— Да, всякую, — повторила она.
— Ну... — сказал он, — чтоб вынуть боль безнадежности или убить совсем надежду, надо...
— Что?
— Сделать то, что я сказал сейчас, то есть признаться, что ты любишь, и сказать, от кого письмо на синей бумаге! это — второй выход...
— А если я не сделаю ни того ни другого? — спросила она гордо, обернувшись к нему от окна.
мечты, так по крайней мере не откажешь мне в простом дружеском участии, даже поможешь мне. Но я с ужасом замечаю, что ты зла, Вера...
— А вы эгоист, Борис Павлович! У вас вдруг родилась какая-то фантазия — и я должна делить ее, лечить, облегчать: да что мне за дело до вас, как вам до меня? Я требую у вас одного — покоя: я имею на него право, я свободна как ветер, никому не принадлежу, никого не боюсь...
— И я был свободен и горд еще недели две назад, — а вот теперь и не горд, и не свободен, и боюсь — тебя!
Она с пренебрежением взглянула на него и слегка пожала плечами.
— Погоди казнить меня этими взглядами: не случилось бы с тобой того же! — говорил он почти про себя.
— Я не боюсь, не случится!
— И дети тоже не боятся, и на угрозы няньки «волком» храбро лепечут: «А я его убью!» И ты, как дитя, храбра и, как дитя же, будешь беспомощна, когда придет твой час...
— Никого не боюсь, — повторила она, — и этого вашего волка — страсти, тоже! Не стращайте напрасно: вы напустили на себя, и мне даже вас не жаль!
— Ты злая! А если б я сделался болен горячкой? Бабушка и Марфинька пришли бы ко мне, ходили бы за мной, старались бы облегчить. Ужели бы ты осталась равнодушной и не заглянула бы ко мне, не спросила бы...
— Это другое дело: больной...
— А я разве здоров? разве я не болен, и болен еще тобой!..
— Виновата ли я в этом?
— Ты тоже бы не виновата была, если б меня прохватил холодный ветер на Волге и я бы слег в горячке!
— Там есть средства, лекарства...
— И тут есть, я тебе указываю одно верное. Я не шучу: только безнадежность может задушить зародыш страсти...
— Разве я не отнимаю у вас всякую надежду? Я вас никогда не буду любить, я вам сказала!
— Может быть, но дело в том, что я не верю тебе: или если и поверю, так на один день, а там опять родятся надежды. Страсть умрет, когда самый предмет ее умрет, то есть перестанет раздражать...
— Не могу же я принести вам этой «жертвы», брат: умереть!
— И не надо! Ты скажи, любишь ли ты и от кого письмо: это будет всё равно, что ты умерла для меня.
Он говорил горячо и серьезно. Она задумалась и боролась, по-видимому, с собой, оборачиваясь к окну и обратно от окна к нему.
— Кого? — вдруг вскрикнул он, вскочив со стула.
— Что же вы испугались? Вы сами этого хотели: успокойтесь и уезжайте: теперь вы знаете.
— Кого? — повторил он, не слушая ее.
— Что за дело до имени!
— Имя, имя? Кто писал письмо? — говорил он с дрожью в голосе.
— Никто! Я выдумала, я никого не люблю, письмо от попадьи! — равнодушно сказала она, глядя на него, как он в волнении глядел на нее воспаленными глазами, и ее глаза мало-помалу теряли свой темный бархатный отлив, светлели и наконец стали прозрачны. Из них пропала мысль, всё, что в ней происходило, и прочесть в них было нечего.
— Говори, ради Бога, не оставляй меня на этом обрыве: правду, одну правду — и я выкарабкаюсь, малейшая ложь — и я упаду!
— Послушайте, брат: не играете ли вы со мной в какую-то тонкую игру?..
— Ей-богу, не знаю: если это игра, так она похожа на ту, когда человек ставит последний грош на карту, а другой рукой щупает пистолет в кармане. Дай руку, тронь сердце, пульс и скажи, как называется эта игра? Хочешь прекратить пытку: скажи всю правду — и страсти нет, я покоен, буду сам смеяться с тобой и уезжаю завтра же. Я шел, чтоб сказать тебе это...
— Вы не только эгоист, но вы и деспот, брат: я лишь открыла рот, сказала, что люблю — чтоб испытать вас, а вы — посмотрите, что с вами сделалось: грозно сдвинули брови и приступили к допросу. Вы, развитой ум, homme blasé, grand cœur,112 рыцарь свободы — стыдитесь! Нет, я вижу, вы не годитесь и в друзья! Ну, если я люблю, — решительно прибавила она, понижая голос и закрывая окно, — тогда что?
— Ничего! — сказал он покойным голосом.
Она глядела на него с удивлением: в самом деле — ничего.
— Ты видишь действие доверия, — продолжал он, — я покоен, во мне всё молчит, надежды все, как мухи, умирают...
— Ну, положим, я... люблю, — понизив еще голос, начала она.
— Возьми свое «положим» назад: под ним кроется сомнение, а под сомнением опять надежда.
— Ну, хорошо, я люблю...
— Кого? — сильным шепотом спросил он.
— Опять имя!
— Марфинька всё пересказала мне, как вы проповедовали ей свободу любви, советовали не слушаться бабушки, а теперь сами хуже бабушки! Требуете чужих тайн...
— Я ничего не требую, Вера, я прошу только дать мне уехать спокойно: вот всё! Будь проклят, кто стесни твою свободу...
— Сами себя проклинаете: зачем вам имя? Если б бабушка стала беспокоиться об этом, это понятно: она боялась бы, чтоб я не полюбила какого-нибудь «недостойного», по ее мнению, человека. А вы — проповедник!..
— Разве я запретил бы тебе любить кого-нибудь? если б ты выбрала хоть... Нила Андреевича — мне всё равно! Мне нужно имя, чтоб только убедиться в истине и охладеть. Я знаю, мне сейчас сделается скучно, и я уеду...
Она глубоко задумалась.
— Разве страсть оправдывает всякий выбор?.. — тихо сказала она.
— Всякий, Вера. И тебе повторю то же, что сказал Марфиньке: люби, не спрашиваясь никого, достоин ли он, нет ли, — смело иди...
— А недавно еще в саду вы остерегали меня от гибели!..
— От воров и от собак — а не от страсти!
— И я могу любить кого хочу? — будто шутя говорила она, — не спрашиваясь...
— Ни бабушки, ни общественного мнения...
— Ни вас?..
— Меня меньше всего: я готов способствовать, раздувать твою страсть... Видишь, ты ждала моего великодушия: вот оно! Выбери меня своим поверенным — и я толкну тебя сам в этот огонь...
Она украдкой взглянула на него.
— Хорошо, хорошо — после когда-нибудь, когда...
— Когда уеду? Ах, если б мне страсть! — сказал он, глядя жаркими глазами на Веру и взяв ее за руки. У него опять зашумело в голове, как у пьяного. — Послушай, Вера, есть еще выход из моего положения, — заговорил он горячо, — я боялся намекнуть на него — ты так строга: дай мне страсть! ты можешь это сделать. Забудь свою любовь... если она еще новая, недавняя любовь — и... Нет, нет, не качай головой — это вздор, знаю. Ну, просто, не гони меня, дай мне иногда быть с тобой, слышать тебя, наслаждаться и мучиться, лишь бы не спать, а жить: я точно деревянный теперь! Везде сон, тупая тоска, цели нет, искусство не дается мне, я ничего для него не делаю. Всякое так называемое «серьезное дело» мне кажется до крайности пошло и мелко. Я бы хотел разыграть остальную жизнь во что-нибудь, в какой-нибудь необыкновенный громадный труд, но я на это не способен, — не приготовлен: нет у нас дела! Или чтоб она разлетелась фейерверком, страстью! В тебе всё есть, чтоб зажечь бурю, ты уж зажгла ее: еще одна искра, признак кокетства, обман и... я начну жить...
— А я что же буду делать, — сказала она, — любоваться на эту горячку, не разделяя ее? Вы бредите, Борис Павлыч!
— Что тебе за дело, Вера? Не отвечай мне, но и не отталкивай, оставь меня. Я чувствую, что не только при взгляде твоем, но лишь — кто-нибудь случайно назовет тебя — меня бросает в жар и холод...
— Не знаю. Может быть, с ума сойду, брошусь в Волгу или умру... Нет, я живуч — ничего не будет, но пройдет полгода, может быть, год — и я буду жить... Дай, Вера, дай мне страсть... дай это счастье!..
У него даже губы и язык пересохли.
— Странная просьба, брат, дать горячку! Я не верю страсти — что такое страсть? Счастье, говорят, в глубокой, сильной любви...
— Ложь, ложь! — перебил он.
— Да, эта «святая, глубокая, возвышенная любовь» — ложь! Это сочиненный, придуманный призрак, который возникает на могиле страсти. Это люди придумали, как придумали казенную палату, питейные конторы, моды, карточную игру, балы! Возвышенная любовь — это мундир, в который хотят нарядить страсть, но она беспрестанно лезет вон и рвет его. Природа вложила только страсть в живые организмы, другого она ничего не дает. Любовь — одна, нет двух любвей! Возьми самое вялое создание, студень какую-нибудь, вон купчиху из слободы, вон самого благонамеренного и приличного чиновника, председателя, — кого хочешь: все непременно чувствовали, кто раз, кто больше — смотря по темпераменту, кто тонко, кто грубо, животно — смотря по воспитанию, но все испытали раздражение страсти в жизни, судорогу, ее муки и боли, это самозабвение, эту другую жизнь среди жизни, эту хмельную игру сил... это блаженство!..
Он остановился.
— Ну? — с нетерпением сделала она.
— Ну, — продолжал он бурно, едва успевая говорить, — на остывший след этой огненной полосы, этой молнии жизни, ложится потом покой, улыбка отдыха от сладкой бури, благодарное воспоминание к прошлому, тишина! И эту-то тишину, этот след люди и назвали — святой, возвышенной любовью, когда страсть сгорела и потухла... Видишь ли, Вера, как прекрасна страсть, что даже один след ее кладет яркую печать на всю жизнь, и люди не решаются сознаться в правде — то есть, что любви уже нет, что они были в чаду, не заметили, прозевали ее, упиваясь, и что потом вся жизнь их окрашена в те великолепные цвета, которыми горела страсть!.. Эта окраска — и есть и любовь, и дружба, и та крепкая связь, которая держит людей вместе иногда всю жизнь... Нет, ничто в жизни не дает такого блаженства, никакая слава, никакое щекотанье самолюбия, никакие богатства Шехерезады, ни даже творческая сила, ничто... одна страсть! Хотела ли бы ты испытать такую страсть, Вера?
— Да, если она такова, как вы ее описываете, если столько счастья в ней...
Она вздрогнула и быстро отворила окно.
— Страсть — это постоянный хмель, без грубой тяжести опьянения, — продолжал он, — это вечные цветы под ногами. Перед тобой — идол, которому хочется молиться, умирать за него. Тебе на голову валятся каменья, а ты в страсти думаешь, что летят розы на тебя, скрежет зубов будешь принимать за музыку, удары от дорогой руки покажутся нежнее ласк матери. Заботы, дрязги жизни, всё исчезает — одно бесконечное торжество наполняет тебя — одно счастье глядеть вот так... на тебя... (он подошел к ней) — взять за руку (он взял за руку) и чувствовать огонь и силу, трепет в организме...
Она опять вздрогнула, и он тоже.
Она молчала.
— Вера!
Она медленно опомнилась от задумчивости, с которою слушала его, обернулась к нему, ласково, почти нежно взяла его за руку и грудным шепотом, с мольбой сказала:
— Уезжайте отсюда!
— Ты злая, Вера. Хорошо — так скажи имя?
— Имя? Какое? — с удивлением, совсем очнувшись, повторила она.
— И от кого письмо на синей бумаге? — прибавил он.
Она оглядела его насмешливо с ног до головы.
— А письмо?
— От попадьи! — проговорила она с иронией.
— И больше ничего не скажешь?
— Скажу всё то же.
— Уезжайте!
— Так не уеду же! — холодно сказал он.
Она продолжительно поглядела на него.
— Ваша воля: вы у себя! — отвечала она и с покорной иронией склонила голову. — А теперь, извините меня, мне хочется пораньше встать! — ласково, почти с улыбкой, прибавила она.
«Гонит!» — с горечью подумал он и не знал, что сказать, как вдруг кто-то взялся за ручку замка снаружи.
Сноски
112 человек многоопытный, великодушный (фр.).
|