• Приглашаем посетить наш сайт
    Иванов В.И. (ivanov.lit-info.ru)
  • Боборыкин. Творец «Обломова»: (Из личных воспоминаний).

    Боборыкин П. Д. Творец «Обломова»: (Из личных воспоминаний) // И. А. Гончаров в воспоминаниях современников / Отв. ред. Н. К. Пиксанов. — Л.: Художеств. лит. Ленингр. отд-ние, 1969. — С. 133—145. — (Серия литературных мемуаров).


    П. Д. Боборыкин

    ТВОРЕЦ «ОБЛОМОВА»

    (ИЗ ЛИЧНЫХ ВОСПОМИНАНИЙ)

    I

    Время летит. Не успеете вы оглянуться, и живые люди уже перешли в царство теней. Летит оно в последние годы с такой же предательской быстротой, как для тех, кто должен высиживать месяцы и годы в одной комнате; а с ним стушевывается в памяти множество фактов, штрихов, красок, из которых можно создать нечто или — по меньшей мере — восстановить.

    Давно ли умер И. А. Гончаров? Настолько давно, что в нашей печати могло бы появиться немало воспоминаний о нем. Их что-то не видно. Не потому ли, что покойный незадолго до смерти так тревожно отнесся к возможности злоупотребить его памятью — печатанием его писем?1 Этот запрет тяготеет над всеми, у кого в руках есть такие письменные документы. Недавно сделано было даже заявление одним писателем: как разрешить этот вопрос совести, и следует ли буквально исполнять запрет покойного романиста?2

    Здесь мы не станем поднимать вопроса принципиально, разбирать: составляют ли письма собственность того, кто их писал, или того, кому они адресованы? На Западе, в особенности во Франции, частные люди, даже совсем неизвестные, гораздо щекотливее по этой части. Но с развитием репортерства и рекламы наступило царство всякого рода нескромностей. Не помню, однако же, чтобы кто-нибудь из известных писателей, ученых или политических деятелей на Западе, сходя в могилу, наложил такой точно запрет, и у нас это, сколько мне кажется, первый случай.

    Как ни почтенно желание каждого, у кого имеются письма первоклассного писателя, исполнить его предсмертную волю, но не пожалеть об этом трудно. Правда, опыт последних годов показал, что печатать без выбора все, что сохранилось из переписки хотя бы самого знаменитого человека, значит оказывать медвежью услугу его памяти3. Однако сколько же писем нельзя не считать4 драгоценными не только для знакомства с натурой и судьбой писателя, но и для фактического изучения его эпохи? В самое последнее время стали появляться целые серии писем передовых русских людей тридцатых и сороковых годов. Есть, например, заграничный сборник (который мог бы появиться и в России) писем двух крупных личностей: одного романиста, другого ученого и общественного деятеля, к их другу, умершему за границей, с которым оба они должны были разойтись по некоторым, тогда жгучим, вопросам и принципам. И если б тот и другой воззвали к своим современникам с таким же запретом, как Гончаров, — драгоценнейший эпизод из истории нашего общества был бы потерян для потомства.

    Но воспоминания — дело личное. Это собственность каждого из нас, самая коренная и неоспоримая. И было бы чрезвычайно приятно видеть поскорее в печати все то, что об авторе «Обломова» знали и слышали его современники фактического, свободного от всякой ненужной примеси.

    II

    До 1870 года я не был знаком с Иваном Александровичем; кажется, даже не видал его нигде — в обществе, в театре, на заседании или на каком-нибудь публичном чтении.

    Первые пять лет шестидесятых годов я провел большею частью в Петербурге, принадлежал уже литературе, даже профессионально издавал большой журнал в течение двух с лишком лет5, посещал всякие сферы и слои общества и все-таки не встречался с Гончаровым. Не помню, обращался ли я к нему письменно с просьбою о сотрудничестве. Скорей не обращался; вероятно, потому, что тогда сложилось уже мнение о том, как он медленно и редко пишет, так что бесполезно к нему и обращаться. А последние пять лет того же десятилетия я провел за границей с одним только приездом в Москву, где прожил с лета до зимы 1866 года.

    «Петербургских ведомостей», и их редактор, покойный В. Ф. Корш, проезжал в то время Берлином. Там же нашел я моего товарища по Дерптскому университету, тоже уже покойного, Владимира Бакста — личность очень распространенную тогда в русских кружках за границей; с ним я еще студентом, в Дерпте, переводил учебник физиологии Дондерса6.

    В Hôtel de Rome, где я обедал за табльдотом, нашел я целое русское общество: племянника В. Ф. Корша и его двух приятелей, слушателей Берлинского университета — сына одного знаменитого хирурга и брата второй жены этого хирурга7. Душой кружка был Бакст, прекрасно знакомый с Берлином и отличавшийся необыкновенной способностью пленять русских высокопоставленных лиц. Его приятели называли это «укрощением генералов».

    Это молодое общество прозвало само себя бандой и проводило время всегда вместе, устраивало у себя русские чаепития; по вечерам и даже по ночам посещали всякие характерные места Берлина.

    Вот эту-то банду и полюбил И. А. Гончаров, проживавший также в Берлине как раз в то время. Он, вероятно, отправлялся на какие-нибудь воды или на морские купания, но не торопился туда ехать. Берлин ему нравился и он проводил время, с обеда, почти исключительно в обществе банды, к которой и я должен был пристать. Но наша встреча произошла не в Hôtel de Rome за табльдотом, а на улице под липами, когда члены банды отправлялись с ним на прогулку в Тиргартен.

    Обед в Hôtel de Rome считался самым лучшим, и наши веселые ребята постоянно звали Гончарова обедать с ними. Он жил Под липами в существующем до сих пор British Hotel.

    — Иван Александрович, — повторяли ему, — ведь вы сами говорите, что еда у вас не первый сорт; так зачем же вы там обедаете? Да лучше бы вам и совсем переехать в «Рим», где цены такие же, а комнаты и стол и сравнить нельзя.

    — Вы правы, друзья мои, — кротко отвечал им каждый раз Гончаров, — но, видите ли, как же я тогда буду проходить мимо British Hotel’я? Хозяин может стоять на крыльце, увидать меня. Я не могу этого сделать. Как хотите!

    Этот штрих был и тогда уже чрезвычайно характерен для автора «Обломова». Для него стоило великих усилий решиться на что-нибудь такое, что может поставить его в неловкое положение. Про эту преобладающую черту его натуры и воспитания мне много рассказывал автор «Тарантаса», граф В. А. Соллогуб, еще в последние годы моего учения в Дерите. Он хорошо знал Гончарова с самых первых его шагов как писателя, и у него было несколько забавных рассказов, как Иван Александрович тревожно охранял свою неприкосновенность, боясь пуще огня как-нибудь себя скомпрометировать. Но и мы тогда студентами, не очень доверяли автору «Тарантаса», его рассказам и анекдотам, обличавшим почти всегда слабость к красному словцу.

    На тротуаре, вблизи British Hotel’я, и познакомили меня с Гончаровым. До сих пор помню, с какой интонацией он повторил мою фамилию и своим мягким, приятным тоном прибавил вопросительно:

    — Писатель?

    И пошли мы всей бандой к Бранденбургским воротам, а оттуда в парк. Разговор сейчас же зашел именно о Тиргартене. Гончаров восхищался этим удобством: иметь под боком, в центре города, такую обширную и прекрасную прогулку. Дорогой было удобно оглядеть его.

    Он показался мне очень похожим на тогдашние его портреты и смотрел моложе своих лет. Ему было уже под шестьдесят, так как он родился в 1812 году. Ходил он бодро, крупной походкой, сохранившейся до глубокой старости; седины очень мало, умеренная полнота, чистоплотно и старательно одетый, по тону и манерам не похожий ни на чиновника, чем он долго был, ни на артиста, ни на помещика; а скорее на типичного Петербургского жителя, вроде образованного и воспитанного представителя какой-нибудь фирмы или человека, имеющего почетное звание в каком-нибудь благотворительном обществе.

    Профессиональным писателем он совсем не смотрел, и только его разговор, даже касаясь предметов обыденных, мелких подробностей заграничной жизни, облекался в очень литературную форму, полон был замечаний, тонко продуманных и хорошо выраженных; но и тогда уже для того, кто ищет в крупных литературных деятелях подъема высших интересов, отзывчивости на жгучие вопросы времени, Гончаров не мог быть человеком, способным увлекать строем своей беседы.

    Через несколько дней, на вечернем чае все той же банды

    Нежелание первому задевать вопросы литературы и, общественной жизни, осторожность и чувство такта препятствовали Гончарову сразу придавать разговору чисто писательский оттенок. Но если вы наводили его на такие темы, он высказывался всегда своеобразно, говорил много и без всякого неприятного личного оттенка, за исключением щекотливых пунктов, которые рискованно было задевать с ним.

    III

    В Петербурге в половине семидесятых годов мне привелось провести вечер с Гончаровым в одном редакторском доме8. Хозяин и хозяйка хотели воспользоваться посещением такого видного гостя, и в обширной гостиной, где собрано было много дам, произошло повальное представление литературной знаменитости всех присутствующих. Тут еще яснее можно было распознать одну из основных черт натуры и душевного склада Гончарова. Его должно было очень коробить оттого, что хозяева заставили его играть роль крупнейшего литературного сановника. Довольно сильное сознание своего писательского «я» было у него соединено не только с боязнью всякой неловкости, всякого щекотливого положения, но и с застенчивостью, какую до смерти в большом обществе имел и Тургенев.

    Помню очень хорошо, что Гончаров на этом же вечере воспользовался первой же возможностью, чтобы уйти в залу, где начались танцы, и стать там в сторонке.

    Прошло целых пять лет с нашей встречи в Берлине, и мы разговорились. Он немного постарел за это время, но был еще очень бодр и представителен, с той же свободной, красивой речью. Свою писательскую карьеру он начинал уже считать поконченной, изредка появляясь в печати с вещами вроде его статьи «Мильон терзаний», где его ум, художнический вкус и благородство помыслов вылились в такой привлекательной форме.

    У меня никогда не было привычки, встречаясь с писателем, от которого ждут всегда нового и крупного, спрашивать: чем он «подарит» публику? И я знал уже, что Гончаров не любил таких вопросов. После «Обрыва», напечатанного в конце шестидесятых годов, он вправе был огорчаться тем, что в тогдашней критике произведения его не оценили как надо9. Непонимание и выходки рецензентов очень часто заслоняют от самого писателя тот прием, какой оказывает ему масса публики. Так было в значительной степени и с «Обрывом». На роман накинулась вся тогдашняя грамотная Россия. Известно было, что печатание его в «Вестнике Европы» привлекло особенный интерес и к самому журналу10.

    Этот роман, и в особенности лицо Марка Волохова, для будущего биографа-психолога — поворотный пункт в душевном настроении Гончарова. В литературных и светских кружках Петербурга давно ходили толки о том, что автор «Обрыва» заподозрил своего ближайшего сверстника Тургенева в похищении у него замысла лица Базарова, так как его собственный нигилист был им задуман давно, раньше появления «Отцов и детей»11. И в начале семидесятых годов эта идея особенно сильно бродила в его душе. Ближайшие его знакомые в разное время передавали мне подробности о взрывах этого живучего подозрения, которое питалось, вероятно, всем складом жизни Гончарова, жизни старого холостяка, привыкшего перебирать в себе на всевозможные лады малейшую подробность в своих человеческих и писательских испытаниях и впечатлениях. Поэтому собеседник, знавший про такой болезненный пункт его души, должен был всегда держаться настороже и лучше совсем не упоминать о некоторых именах и книгах. Я слышал от тех же лиц, что в половине семидесятых годов писательская подозрительность все в том же направлении дошла до того, что Гончаров видел во многом, выходившем тогда из-под пера парижских натуралистов, приятелей Тургенева, подкопы под него; находил у них даже свои сюжеты и замыслы лиц12.

    Я вполне уверен, что те, от кого мне приводилось не раз узнавать про это, передавали фактически верно все слышанное ими в разговорах с автором «Обрыва»; но мне лично не привелось ни в Берлине в 1870 году, ни в Петербурге пять лет спустя ясно и отчетливо схватить проявления такого характерного писательского аффекта.

    Вот хоть бы на том вечере, который остался у меня довольно отчетливо в памяти, мы разговаривали долго, задевали, сколько помню, и литературные темы; но мой собеседник говорил обо всем сдержанно, изящно, без всякого неприятного, болезненно-нервного оттенка, какой, например, сейчас же сказался бы у Достоевского.

    Хотя Гончаров не любил ничем щеголять в разговоре: ни остроумием, ни глубокомыслием, ни блестящей образованностью, но когда он был в духе, его беседа стояла совершенно на уровне такого писателя, каким он считался. Несмотря на щепетильность и осторожность его натуры, он цельно, искренно и своеобразно высказывался обо всем, что составляло его человеческое и писательское profession de foi*1. Ни малейшей уступки красному словцу, превосходный, как художник сказал бы, сочный тон в рассказе, в описании, в диалектике, с тем оттенком приятного резонерства, какой проник и в лучшие его произведения.

    Лично я не могу сказать, чтобы и в эти встречи и впоследствии, когда мы видались очень часто, он вызывал на более задушевный разговор, интересовался бы: над чем вы работаете в данную минуту? Вероятно, это происходило прежде всего от сильно развитого чувства такта и осторожности, мешающей, в какой бы то ни было форме, касаться личных дел, мыслей, интересов своего собеседника. Зато с этим литературным сановником всякому, и самому молодому литератору — повторяю опять: когда он был в духе, — говорилось легко. Вы не слышали ни покровительственного тона, ни генеральских советов; вы не чувствовали и большого расстояния между собой и этим знаменитым представителем старого поколения. Вы стояли с ним на одной и той же почве — на почве общечеловеческой и культурной любви к образованию, науке и нравственным идеалам. Вы вперед видели, что если бы к этой знаменитости, знающей себе цену, обратились вы в разговоре или письме как писатель

    Гончаров, и часто встречаясь с вами — писателем моложе его и скромнее по своему положению, — не имел привычки привлекать вас тем, что интересуется вашей последней «вещью»; но в его тоне вы распознавали достаточное литературное знакомство с вами, как бы не требующее никаких особенных заигрываний.

    Меня всегда интересовал вопрос: как крупный писатель-художник работает, как ему дается то, что называется письмом, пошибом. Автор «Обломова» давно уже, с самого появления этого романа, считался сам Обломовым. Про него все уверенно и сейчас же печатать написанное. Ленивой никак нельзя было назвать его натуру. Осторожной, склонной к медлительности и постоянному передумыванию известной темы — да; но ни в каком случае не пассивной, как у его героя. Голова постоянно работала, и две трети жизни прошли у Гончарова на службе, то есть в привычках так или иначе занятого человека. Да и в смысле чисто физическом, мышечном, он до глубокой старости сохранил очень бодрые привычки, был испытанный ходок и уже за семьдесят лет, с постоянным катаром и одышкой, если только был на ногах, ходил пешком обедать с одного конца Петербурга на другой — с Моховой на Мойку. И психически он склонен был к душевному возбуждению, что беспрестанно сказывалось в его разговоре. Человеку, даже мало знавшему его, легко было предположить, что в писательской работе он вряд ли вел себя как апатичный фламандец, как истый сын Обломовки.

    В преклонных летах обратился он к русскому читателю с своей исповедью «Лучше поздно, чем никогда», где и рассказал историю развития своего творчества. Такие документы чрезвычайно драгоценны, и ими недостаточно пользуется критика. Но в этой вещи Гончаров не входил в подробности, которые ему казались бы в печати недостаточно скромными и интересными для читателя. И задолго до появления его статьи, написанной уже за немного лет до кончины, мне привелось услыхать от него одну весьма ценную подробность о том, как писался «Обрыв». Это было, кажется, еще во время прогулок наших по Берлину.

    «Обрыва», задуманного им так давно, он писал за границей, на водах и, если хорошо помню, в Париже.

    — Целыми днями писал я, — рассказывал он, — с утра до вечера, без всяких, даже маленьких, остановок, точно меня что несло. Случалось написать целый лист в день, и больше, и так быстро, что у меня делалась боль в пальцах правой руки, и я из-за нее только останавливал работу.

    Припомните, что это было во вторую половину шестидесятых годов. Так мог работать человек за пятьдесят лет, в душной комнате отеля. Подобная порывистая и энергическая работа немыслима для натуры, и она же показывает, что в деле стиля, пошиба можно достичь мастерства, яркости и красоты формы совсем не одним только корпеньем над выбором существительных и прилагательных, каким страдал Флобер. В «Обрыве» общий замысел и отдельные лица подвергались критике; но язык почти везде так же хорош и колоритен, как и на лучших страницах «Обломова».

    IV

    Время подползало к восьмидесятому году. После лечения на немецких водах приехал я в первый раз на наше Балтийское взморье, в Дуббельн, около Риги. Тогда это купальное местечко только что завело у себя благоустроенный акционерный кургауз, и купальщики Петербурга, Москвы и провинций потянулись туда.

    13, которое он очень полюбил, и с тех пор часто езжал, настолько часто, что теперь улица, ведущая от акционерного дома по направлению к следующему местечку Майоренгоф, названа Гончаровской. Вместе с одним общим добрым знакомым14

    Тогда Гончарову было уже шестьдесят восемь лет; но он совсем не смотрел дряхлым старцем: волосы далеко еще не поседели, хотя лоб и обнажился, в лице сохранилась еще некоторая свежесть, в фигуре не было еще старческой полноты; ходил он очень бойко — все тем же крупным, энергическим шагом, — держался прямо. Только голос стал слабее, и тогда уже начал он жаловаться на катаральное состояние дыхательных путей; жаловался и на болезнь глаза, которая в скором времени обострилась, причиняла ему впоследствии сильнейшие боли и кончилась потерею зрения в этом больном глазе. Болезнь эта была внутренняя, болезнь зрительного нерва и сетчатки.

    Все это пришло позднее, а тогда он был еще довольно смелым купальщиком, и беседа его отличалась и живостью и разнообразием. Большой возраст сказывался иногда во внезапных вспышках раздражения, хотя каждый из его собеседников старался о том, чтобы не произносить при нем некоторых имен и не заводить речи на известные темы, которые могли сделаться щекотливыми.

    Вообще Гончаров держался и тогда широкого и благожелательного отношения к нашей беллетристике и к молодым писателям. Личных нападок он избегал, не позволял себе и в то время того, что мы называем литературным генеральством. В нем каждый молодой его собрат мог видеть необычайно цельное мировоззрение художника, который никогда, однако же, не оставался равнодушным к высшим запросам морали и человечности. Этот писатель с полным правом мог с своей авторской исповедью «Лучше поздно, чем никогда» позволить себе возглас о бесплодии словопрений, вращающихся около формулы искусство для искусства15пушкинист чистой воды, испытавший в ранней молодости обаяние нашего великого поэта, доходившее в людях его поколения до настоящего культа. Если сравнить его беседу с тем, что давал в разговоре прямой его соперник Тургенев, то получится значительная разница.

    Тургенев любил искусство не менее, чем Гончаров, и его коробила тенденциозность нашей критики, тот загон, в котором вообще находились тогда художественные запросы; но разговор Тургенева носил часто слишком анекдотический характер; нем было больше ума, остроумия и очистительной критики, направленной на людей, чем цельности чувства, проникающего крупного художника, высокой преданности своему делу. За последние десять — двенадцать лет своей жизни Тургенев говорил о собственной писательской работе изредка, как бы нехотя, постоянно оговариваясь, что он пишет мало и редко и смотрит на то, что пишет, как на вещи, к которым совсем не следует относиться с такими требованиями, какие раздавались тогда. Почти всегда, даже в более задушевной беседе, у него был тон усталого и скептического знатока литературы, желающего оградить свои ощущения от ненужной тревоги. Конечно, в нем могла сказываться и горечь непонимания, оставшаяся от травли, какую критика устроила когда-то роману «Отцы и дети», но ведь и Гончаров тоже был вправе считать себя обиженным всем тем, что было в отзывах об «Обрыве» резкого, а иногда и прямо враждебного16.

    И, несмотря на это, в Гончарове, до последних лет его жизни, сидело очень цельное чувство писателя-художника. Он смотрел на себя уже как на ветерана, не решался задумывать и выполнять большие произведения; но как только заходила речь на какую-нибудь общую художественно-литературную тему, он высказывался всегда в тоне искренней преданности задачам творческой литературы. Тогда в нем слышался не петербуржец-холостяк с душевными странностями, не отставной крупный чиновник, не литературная знаменитость, знающая только свое генеральское «я», а писатель, долгие годы воспитывавший в себе любовное и почтительное отношение к изящной литературе, ее задачам и идеалам.

    Такой рискованно было касаться, то есть о Тургеневе. Не помню, случилось ли мне проговориться, — помню только чрезвычайно отчетливо часть нашего разговора, бывшего тотчас после обеда в парке акционерного дома, где Гончаров сам, говоря о способности писателя к захватыванию в свои произведения больших полос жизни; выразился такой характерной фразой и притом без малейшего раздражения:

    — Возьмите вы, например, Тургенева. Он вам представит ряд прелестных картинок. Перед вами будет сад, полный цветов и красивых растений. Но большого английского парка он вам не разобьет!17

    Это было сказано четыре года спустя после напечатания самого обширного романа Тургенева «Новь». Не знаю, согласятся ли многие с таким определением. В нем, однако ж, не сквозило никакой неприятной ноты.

    И в течение всего лета мне не привелось выслушать от Гончарова какую-нибудь диатрибу, направленную на своего соперника.

    Гончаров не отрицал в них таланта, но и не мог беспристрастно оценить то, что они внесли с собою в дело художественного изображения современной жизни. Тут чувствовалась, быть может, и особенная подкладка, но протест против крайностей натурализма вскипал в нем, вероятно, и помимо всякого личного чувства, как в писателе старых традиций, проникнутом большой целомудренностью художнического чувства. Его возмущало тогда и промышленное направление западной беллетристики, в особенности французской. Попадая в эту зарубку, он легко раздражался.

    — Ведь что горько, — говорил он раз, тоже на берегу моря, — кабы они были бездарности... А то возьмите вы хоть какого-нибудь Габорио. Ведь у него талант есть, но он животное! Раз попал в жилку, привлек публику и пошел валять без стыда, без совести!

    Все лето 1880 года Гончаров чувствовал себя прекрасно, был чрезвычайно общительным, приглашал нас и к себе завтракать в мезонин той дачки, где он жил. Вернувшись в Петербург, он продолжал свои беседы в нескольких письмах, которые я получил от него в Москве. Хотя в них не было ничего сколько-нибудь щекотливого для его памяти, а напротив, много доказательств того, как он симпатично и даровито писал письма более интимного характера, я воздержусь от напечатания их в этом очерке18.

    Еще два раза встречались мы на том же Балтийском прибрежье, но жили в разных местах и видались гораздо реже. Тогда уже Гончаров стал страдать глазом и припадками болезни легких. Он как-то сразу превратился видом в старца, отпустил седую бороду, стал менее разговорчив, чаще жаловался на свои болезни, жил на штранде больше для воздуха, чем для купанья. Его холостая доля скрашивалась нежной заботой о чужих детях, которых он воспитал и обеспечил19.

    За последнее десятилетие мне привелось навещать его и в Петербурге, в его квартире на Моховой, куда доступ делался все труднее и труднее. Коренные душевные особенности всплывали тогда гораздо яснее в разговоре, и надо было всегда заботиться о том, чтобы не навести его на какую-нибудь щекотливую тему. Старчество людей с громким именем сказывается всего чаще в беспокойном тщеславии, которое заставляет человека беспрестанно говорить о том, чем он прославился. У Гончарова преклонный возраст проявлялся скорее в болезненном ограждении себя как человека и писателя решительно от всего, что могло бы поставить его в какое-нибудь ответственное положение перед публикой и критикой. Но творческий инстинкт не замирал в нем почти до самых последних дней, и уже семидесяти пяти лет он мог еще художественно изображать типы прислуги крепостного времени20.

    Сноски

    *1 Исповедание веры (франц.).

    Примечания

      ТВОРЕЦ «ОБЛОМОВА»

      (Из личных воспоминаний)

    1. Боборыкин Петр Дмитриевич (1836—1921) — писатель. В 1863—1865 годах издавал журнал «Библиотека для чтения». Сотрудничал во многих либеральных и народнических журналах. Начиная с 90-х годов жил за границей, где и умер.

      С И. А. Гончаровым знаком с 1870 года. В 1874 году Гончаров одобрительно отозвался об очерке Боборыкина «Василий Игнатьевич Живокини», предназначенном для сборника «Складчина» (ИРЛИ, ф. 357, оп. 2, № 90).

       Д. Боборыкнн выступал также в 1901 году в связи с десятилетием со дня смерти И. А. Гончарова («Новости», 1901, 29 октября) и в 1912 году («Русское слово», 1912, 6 июня) в связи со столетием со дня рождения. Мы опускаем эти очерки, как не вносящие ничего принципиально нового в сравнении с публикуемым.

      Впервые — «Русские ведомости», 1892, 8 декабря. Печатается по изданию: П. Д. Боборыкин, Воспоминания в двух томах,

      т. II, изд-во «Художественная литература», М. 1965, стр. 434—446. Отдельными фрагментами воспоминания эти вошли в книгу П. Д. Боборыкина «За полвека. Мои воспоминания», ЗИФ, М. — Л., 1929 (см. указанное выше издание, т. II, стр. 107—110).

    2.  133. Имеется в виду статья Гончарова «Нарушение воли», в заключении которой автор обращался с настоятельной просьбой: «Пусть же добрые, порядочные люди, джентльмены пера, исполнят последнюю волю писателя, служившего пером честно, — и не печатают... ничего, что я сам не напечатал при жизни и чего не назначал напечатать по смерти». Статья отрицательно сказалась на сохранности эпистолярного наследия Гончарова. Сам Гончаров незадолго до смерти уничтожил почти все из своей обширной переписки и многие рукописи художественных произведений. С. М. Шпицер рассказывает со слов экономки Гончарова, А. И. Трейгут: «Однажды, это было зимою, как раз после болезни Ивана Александровича, топился вечером камин, у которого мы вместе сидели. Вдруг смотрю, Иван Александрович встает, подходит к письменному столу, достает всю свою огромную переписку и просит меня помочь ему спалить письма — бросать их в камин. Долго мы тогда сидели, подбрасывая письма в огонь, а камин все топился, ярко освещая вспыхивающим пламенем нашу комнату. Таким образом, очень много бумаг было тогда сожжено» (С. М. Шпицер, И. А. Гончаров, изд-во «Школа», СПб. 1912, стр. 35).

    3. Стр. 133. Об этом писал Н. С. Лесков в статье «Литературный вопрос» («Северный вестник», 1892, № 6) в связи с публикацией В. Русаковым (С. Ф. Либровичем) очерка «Случайные встречи с И. Л. Гончаровым» (см. примеч. на стр. 287—288).

    4. Стр. 134. Имеется в виду изданное в 1884 году «Первое собрание писем И. С. Тургенева. 1840—1883 гг.».

    5.  134. Имеются в виду «Письма К. Д. Кавелина и И. С. Тургенева к А. И. Герцену. С объяснительными примечаниями М. Драгоманова», Женева, 1892.

    6. Стр. 134. В 1863—1865 годах Боборыкин был издателем-редактором журнала «Библиотека для чтения».

    7.  135. «Физиология человека» Ф. К. Дондерса вышла в переводе П. Д. Боборыкина и В. И. Бакста в Петербурге в 1860 году.

    8. Стр. 135. Владимир Николаевич Пирогов и Владимир Антонович Бистром, брат второй жены Н. И. Пирогова, Александры Антоновны.

    9. Стр. 137. Вероятнее всего, у редактора «Вестника Европы» М. М. Стасюлевича, с которым Гончаров находился в дружеских

      «Вестнике Европы». Но не исключено, что вечер мог быть и у редактора-издателя «Русской старины» М. И. Семевского.

    10. Стр. 138. Передовая демократическая критика отрицательно оценила роман «Обрыв», — см. статьи Н. Щедрина «Уличная философия» («Отечественные записки», 1869, № 6), Н. В. Шелгунова «Талантливая бесталанность» («Дело», 1869, № 8), Л. М. Скабичевского «Старая правда» («Отечественные записки», 1869, № 10), М. К. Цебриковой «Псевдоновая героиня» («Отечественные записки», 1870, № 5).

    11.  138. Редактор журнала «Вестник Европы» М. М. Стасюлевич в письме А. К. Толстому 10 мая 1869 года писал по этому поводу: «О романе Ивана Александровича ходят самые разнообразные слухи, но все же его читают, и многие читают. Во всяком случае, только им можно объяснить страшный успех журнала: в прошедшем году за весь год у меня набралось 3700 подписчиков, а нынче, 15 апреля, я переступил журнальные геркулесовы столпы, то есть 5000, а к 1 мая имел 5200» («М. М. Стасюлевич и его современники в их переписке», т. II, СПб. 1912, стр. 331).

    12. Стр. 138. В «Необыкновенной истории», рассказывая о своих творческих замыслах, относящихся к 1855 году, Гончаров писал: «Вместо нигилиста Волохова, каким он вышел в печати, у меня тогда был намечен в романе сосланный под надзор полиции, по неблагонадежности, вольнодумец. Но такого резкого типа, каким вышел Волохов, не было, потому что в сороковых годах нигилизм еще не проявился вполне. А посылали по губерниям часто заподозренных в вольнодумстве лиц. Но как я тянул, писал долго, то и роман мой видоизменялся, сообразно времени и обстоятельствам. Я был вторично в 1862 году на Волге — и тогда Волоховы явились повсеместно уже такими, каким он изображен в романе» («Сборник Российской публичной библиотеки», т. II, Пг. 1924, стр. 15).

    13. Стр. 139. Помимо обвинений в плагиате И. С. Тургенева, чрезмерно подозрительный Гончаров утверждал в «Необыкновенной истории»: «Если б я не пересказал своего «Обрыва» целиком и подробно Тургеневу, то не было бы на свете — ни «Дворянского гнезда», «Накануне», «Отцов и детей» и «Дыма» в нашей литературе, ни «Дачи на Рейне» в немецкой, ни «Madame Bovary» и «Education sentimentale» во французской, а может быть, и многих других произведений, которых я не читал и не знаю» («Сборник Российской публичной библиотеки», т. II, Пг. 1924, стр. 109—110).

    14. Стр. 142. Впервые Гончаров отдыхал в Дуббельне (ныне Дубулты, Латвийской ССР) в 1879 году, затем каждое лето в 1880—

      1886 годах и в 1888 году. С Боборыкиным Гончаров впервые встретился в Дуббельне в 1880 году.

    15.  142. С А. Ф. Кони, одним из наиболее близких друзей Гончарова.

    16. Стр. 143. Имеются в виду слова Гончарова: «Пора бы оставить в покое ничего не выражающую фразу «искусство для искусства». Этим грехом, между прочим, еще не так давно упрекали почти всех наших писателей, даже, кажется, и Пушкина! Что-нибудь одно: или у писателя нет таланта — и он пишет только для искусства писать, но тогда не было бы никакой живописи, никаких живых лиц и ничего бы не выходило. А если признают талант, а с ними живопись, тогда последняя что-нибудь да выражает. Живой, то есть правдивый, образ всегда говорит о жизни, все равно какой» (И. А. Гончаров, Собрание сочинений, т. VIII, Гослитиздат, М. 1955, стр. 110). В неопубликованном при жизни Гончарова «Предисловии к роману „Обрыв“», написанном в ноябре 1869 года и предназначавшемся для отдельного издания романа, эти же мысли высказывались Гончаровым с еще большей определенностью: «Искусство объективно смотрит на жизнь, не терпит никакой лжи и натяжек. «Искусство для искусства» — бессмысленная фраза, если в ней выражается упрек, обращаемый к художникам, строго и объективно относящимся к искусству. Он справедлив единственно в отношении к бездарным художникам, то есть не художникам, а тем личностям, которые, под влиянием «раздражения пленной мысли», творят то, в чем нет ни «правды», ни «жизни», упражняясь из любви к процессу собственного своего искусства» (там же, стр. 161—162).

    17.  143. См. примечание 9 на стр. 285.

    18.  144. Гончаров до конца остался того мнения, что Тургенев не способен к созданию подлинно художественных произведений большой формы, считая, что самое лучшее из всего им написанного — «Записки охотника». Еще в 1859 году он предсказывал Тургеневу: «Сколько вы ни напишете еще повестей и драм, вы не оттеребите вашей «Илиады», ваших «Записок охотника»; там нет ошибок; там вы просты, высоки, классичны, там лежат перлы вашей музы: рисунки и звуки во всем их блистательном совершенстве!» (И. А. Гончаров, Собрание сочинений, т. VIII, Гослитиздат, М. 1955, стр. 307—308).

    19. Стр. 145. Письма Гончарова к П. Д. Боборыкину 80-х годов неизвестны.

    20. Стр. 145. Гончаров воспитал троих детей своего слуги, умершего в 1878 году: Александру, Елену и Василия Трейгут.

    21.  145. Имеются в виду очерки «Слуги» («Нива», 1888, № 51— 3, 18).

    Раздел сайта: