• Приглашаем посетить наш сайт
    Культура (niv.ru)
  • Гейро. «Сообразно времени и обстоятельствам...». Глава 2.

    Глава: 1 2 3 4
    Примечания

    II. ЗА И ПРОТИВ

    Конфликт нового и старого, осмысление с консервативных позиций социально-исторических и нравственно-психологических коллизий времени и новаторские попытки их художественного воплощения — первоначальное согласие и постепенно нарастающее противоборство двух героев романа, Веры и Марка Волохова, долгое время находились в центре внимания Гончарова.

    Нам важен не только итог творческого пути писателя, но и самый путь, каким он шел к окончательной оценке своих героев. Ведь именно в их судьбах должны были, по замыслу автора “Обрыва”, отразиться поиски молодым поколением своего места в обществе и драматическая борьба “новой лжи” и “старой правды”, определявшая будущее России.

    До недавнего времени “постепеновские” воззрения Гончарова принято было оценивать только негативно, вся многолетняя история его работы над созданием романа “Обрыв” рассматривалась преимущественно в ракурсе становления консервативной позиции писателя, его политического “поправения”.

    Сегодня, по прошествии почти ста тридцати лет со времени публикации романа, следует признать, что при всей сложности и противоречивости реакции Гончарова на действительность 1860-х годов он был предельно искренен в своих поисках истины и достаточно проницателен для того, чтобы ощутить существование трагических изломов русской жизни тех лет и показать в своем романе некоторые их грани.

    27 февраля/10 марта 1866 г. в письме к Тургеневу Гончаров заметил: “...надо сознавать за собой большие силы, гоголевские или пушкинские, чтобы imposer*8 на современную мысль или вкус общечеловеческими созданиями искусства”80.

    9 апреля 1876 г. в письме к Х. Д. Алчевской Достоевский рассказал: “Я на днях встретил Гончарова, и на мой искренний вопрос: понимает ли он все в текущей действительности, или кое-что уже перестал понимать, он мне прямо ответил, что многое “перестал понимать” <...> “Мне дороги мои идеалы и то, что я так излюбил в жизни, — прибавил он, — я и хочу с этим провести те немного лет, которые мне остались, а штудировать этих (он указал мне на проходившую толпу на Невском проспекте) мне обременительно, потому что на них пойдет мое дорогое время”»81.

    Ровно десять лет разделяют эти два признания писателя, отрицавшего, по крайней мере для себя самого, возможность воспроизвести в художественном творении сегодняшнюю жизнь, подверженную непредсказуемым изменениям, — признания, сделанного им двум мастерам русского реалистического романа, видевшим свою задачу именно в отражении тех воздействий, которым подвергается личность, вовлеченная в круговорот общественно-исторических событий переломной эпохи.

    За эти годы был завершен, опубликован и подвергнут резкой критике прежде всего за консервативно-тенденциозное осмысление острых проблем современной жизни последний гончаровский роман.

    Для правильной исторической оценки происшедшего, для объективного понимания существа бурных споров, развернувшихся вокруг “Обрыва” в периодической печати, жестких отзывов о нем в переписке ведущих литераторов того времени цитированные выше суждения Гончарова представляются принципиально значимыми.

    Мы не располагаем сведениями о том, как было воспринято высказывание Гончарова Тургеневым. Но реакция Достоевского на его беседу с автором “Обрыва” нам известна. “Конечно, я про себя знаю, — писал Достоевский, — что этот большой ум не только понимает, но и учителей научит, но в том известном смысле, в котором я спрашивал (и что он понял с 1/4 слова <...>), он, разумеется, — не то что не понимает, а не хочет понимать”82. Это замечание великого писателя и проницательного психолога проливает некоторый свет на последние годы работы Гончарова над “Обрывом”, отчасти оно объясняет и авторские оценки романа, прозвучавшие в письмах и статьях 1860—1870-х годов.

    Многие суждения писателя 1870-х годов определяются мыслью о трагизме современного общественного бытия — мыслью, которая формировалась у него на протяжении ряда предшествующих лет. “Отрицание и анализ расшатали все прежние основы жизни, свергли и свергают почти все авторитеты, даже и авторитеты духа и мысли, и жить приходится жутко, нечем морально! Не знаю, что будет дальше!”, — пишет он в “Необыкновенной истории”83. Несколько позже, в письме Гончарова к А. Ф. Кони, находим более лаконичную формулировку того же ощущения: “Это несомненно: мы попали в момент почти небывалой еще мировой химической работы и маемся в ней”84.

    Объективная правота гончаровских оценок подтверждается свидетельствами его современников. “У нас теперь <...> все это переворотилось и только укладывается...” — пишет Толстой в романе “Анна Каренина”85. О судьбе героя из “случайного семейства” рассказывает Достоевский86“Я обратился к семье, к собственности, к государству и дал понять, что в наличности ничего этого уже нет. Что, стало быть, принципы, во имя которых стесняется свобода, уже не суть принципы даже для тех, которые ими пользуются”, — утверждает Салтыков-Щедрин87.

    Однако выводы о миссии и месте художника в сложившейся общественно-политической и нравственно-философской ситуации, которые делались писателями — современниками Гончарова, были весьма далеки от тех, к которым пришел автор “Обрыва”. В этом плане важным представляется высказывание Достоевского в “Дневнике писателя” за январь 1877 г., возможно, являющееся откликом на вышеприведенную беседу с Гончаровым: “И если в этом хаосе, в котором давно уже, но теперь особенно, пребывает общественная жизнь, и нельзя отыскать еще нормального закона и руководящей нити даже, может быть, и шекспировских размеров художнику, то, по крайней мере, кто же осветит хотя бы часть этого хаоса, и хотя бы и не мечтая о руководящей нити? Главное, как будто всем еще вовсе не до того, что это как бы еще рано для самих великих наших художников. У нас есть, бесспорно, жизнь разлагающаяся <...> Но есть, необходимо, и жизнь вновь складывающаяся, на новых уже началах. Кто их подметит и кто их укажет? Кто хоть чуть-чуть может определить и выразить законы и этого разложения и нового созидания?”88

    В отличие от Достоевского Гончаров отнюдь не был одержим “тоской по текущему”89. Последней его попыткой в эпической, романной форме откликнуться на насущные вопросы современности был “Обрыв”.

    1

    Еще в 1860 г. Гончаров заметил: “Вот подите же: если мы, люди, живем в противоречиях, боремся с ними и в этом проводим жизнь, так это потому, думал я, что не умеем, не устроились, не распорядились. А природа физическая? Ведь ее законы подлежат не произволу страстей, глупости и невежества, а постоянным мудрым законам? Что же это такое? За неуменьем решить этого вопроса приходится и эту загадку природы взять на себя бедному человеку, т. е. признать законом эту несообразность природы и сознаться в неумении решить ее: это, кажется, будет самое умное”90. Такое суждение весьма характерно для Гончарова. Отклонение от нормы (“безобразное”) было глубоко противно ему в любом своем проявлении. Политические бури, семейные конфликты, природные катаклизмы — все вызывало его внутреннее сопротивление. Не случайно так много сил он отдал попыткам разгадать натуру художника, не укладывающуюся ни в какие “нормы” общепринятых представлений. Но там в итоге длительных размышлений и самонаблюдения он готов был принять во внимание исключительные обстоятельства: особую психологию творческой личности, порывы вдохновения, нарушающие обыденное течение жизни, и проч.

    Наступающая эпоха бурных 1860-х годов несла с собою качественно иные исключительные обстоятельства. Определиться в них оказалось неизмеримо сложнее, чем исследовать все изгибы души и все неожиданности непредсказуемых проявлений художнической натуры. Предчувствуя это, Гончаров в одном из писем 1859 г. горестно заметит: “...не то теперь требуется, это я понимаю и умолкаю” (VIII, 279).

    На арену общественной жизни вышли проблемы исторического значения. Способы их разрешения, характер новых общественных деятелей — вот что стояло на повестке дня. Время эпически спокойного повествования, пристального и неторопливого вглядывания в душу каждого из героев уходило в прошлое. Внимания к себе требовали “новые люди”, а с ними должно было прийти новое осмысление жизни.

    Еще в минувшем десятилетии Гончаров ощутил необходимость введения в роман фигуры протестанта, открыто выражающего недовольство устоями, на которых покоится всероссийская “обломовщина”. Это не Штольц, который не только не намерен разделить благородные и самоотверженные порывы Манфредов и Фаустов, выступить “на дерзкую борьбу с мятежными вопросами” (IV, 468), но полагает, что, признаваясь в этом, упрочивает свой авторитет в глазах мятущейся любимой женщины. Новый герой — это личность, стремящаяся к общественно-значимой деятельности, и романист решает, что именно такого человека должна полюбить новая его героиня.

    Эта мысль вполне укладывалась в “первоначальный план” романа, где “на месте Волохова <...> предполагалась другая личность — также сильная, почти дерзкая волей, не ужившаяся, по своим новым либеральным идеям, в службе и в петербургском обществе, и посланная на жительство в провинцию, но более сдержанная и воспитанная, нежели Волохов. Вера также, вопреки воле Бабушки и целого общества, увлеклась страстью к нему, и потом, вышедши за него замуж, уехала с ним в Сибирь, куда послали его на житье за его политические убеждения” (VI, 463).

    Нет сомнений, что перед мысленным взором Гончарова стояла судьба декабристов, в том числе и виденных им в Сибири, которым в заключительных главах “Обрыва” он сложит настоящий гимн: “С такою же силой скорби шли в заточение с нашими титанами, колебавшими небо, их жены <...> унесшие с собой силу женской души и великой красоты...” (VI, 319).

    Едва ли не самым серьезным последствием конфликта с Тургеневым явился отказ Гончарова от этого не имевшего прецедента в русской литературе середины 1850-х годов замысла потому только, если верить его свидетельству, что, позаимствовав будто бы, среди прочих и эту идею (“дальнейшая судьба, драма Веры”91), автор “Накануне” развил ее в своем романе.

    Необходимо, однако, со всей определенностью заявить, что рукопись романа “Обрыв” не дает никаких возможностей проследить формирование названного замысла. Бесплодны гадания, были ли в материалах Гончарова хотя бы заметки, объективно подтверждающие его существование. Все, чем мы располагаем, — это некоторые эскизы психологической разработки характеров новых героев, и то преимущественно не Марка, а Веры. Опираясь на гончаровские воспоминания, можно лишь предполагать, по какому пути первоначально намеревался идти автор. Но документально, на основании рукописи, можно говорить лишь о начатках другого решения, которое, судя по письмам романиста, было принято в 1860 г.: “Для меня теперь только понятно стало значение второго героя, любовника Веры; к нему вдруг приросла целая половина, и фигура выходит живая, яркая и популярная...” (VIII, 282). Речь идет о Марке Волохове. В соответствии с запросами времени намечается новая переориентация первоначального замысла.

    На ранних этапах творческой работы Гончарова его отношение к Волохову определялось, по-видимому, интересом, близким к тому, какой, по воле автора романа, захватил Райского после его знакомства с Марком: “...разгадать это новое и странное лицо: узнать, какие причины могли его вывести из общественных рядов, сделать каким-то отверженцем общества, тогда как наружность его, немногие слова, вырвавшиеся у него, манеры <...> — все заставляло подозревать какие-то противоречия общему мнению”92.

    Тогда же начинает развертываться и характер Веры, точно определенный Райским: “Холодна и... свободна” (V, 290). Для его понимания — именно в перспективе гончаровского замысла — весьма знаменательной представляется реакция А. В. Никитенко на прочитанную ему 16/28 сентября 1860 г. новую главу, посвященную героине романа (ч. II, гл. 16): “На этот раз я остался не безусловно доволен. Мне показалось, что характер этот создан на воздухе, где-то в другой атмосфере, и принесен на свет сюда к нам, а не выдвинут здесь же из нашей почвы, на которой мы живем и движемся. Между тем на него потрачено много изящного. Он блестящ и ярок”93. Слушатель проницательно отметил необычность этого характера и сообщил свои наблюдения автору. Гончаров мог сказать себе, что идет по правильному пути.

    В романе завязываются новые сюжетные узлы, яснее становятся его контуры. Но порыв вдохновения сменяется полосой неудач и сомнений. Параллельно жалобам на трудности в обрисовке Райского, в определении доминанты этого образа звучат в письмах 1860 г. сетования на неясность Волохова: “...и приступить не умею, не знаю, что из него должно выйти...” (VIII, 298).

    Волохов находится пока на периферии повествования, но интерес к нему Гончарова явно возрастает. На полях рукописи появляются авторские заметки на будущее, которые прежде всего относятся к исключенной впоследствии из окончательного текста “автобиографии” героя (“Рассказ Марка о своем воспитании”94“Карл Моор”95.

    2

    Черновые записи Гончарова дают возможность присмотреться к тому ряду общечеловеческих символов (или “вечных образов”), а также конкретных исторических деятелей, в который автор ставит своего героя — преимущественно в “программах”, но иногда и в тексте романа. Это, в свою очередь, позволяет определить тон, заданный решению конфликта нового и старого в романе “Обрыв”. В сопоставлении с другими героями, определение человеческой и духовной сущности которых также связано со множеством культурно-исторических ассоциаций, Волохов выступает как лицо не менее значимое и не менее трагическое. Другое дело, что на таком высоком уровне замысел писателя в полной мере воплощен не был. Вероятно, поэтому историки литературы при рассмотрении этого персонажа никогда не обращали внимания на такого рода факты.

    Итак, начнем с Шиллера. Обратимся за комментариями к статье Г. В. Краснова и В. А. Викторовича “Нигилист на рубеже 60-х годов как социальный и литературный тип”. Цитата из важной для понимания нигилизма работы поможет ощутить смысл найденного Гончаровым сопоставления:

    «Объективно-исторически социальный тип революционера-разночинца находится в преемственной связи с типом дворянского революционера. Тип нигилиста — начальное, переходное звено между ними <...> Глубокое влияние на формирование декабристского типа личности оказал образ благородного и мужественного, решительного и самоотверженного героя, ярко воплощенный в произведениях Ф. Шиллера. Признание этого влияния мы находим еще у Пушкина в знаменитом обращении к радикально настроенному Кюхельбекеру: “Поговорим <...> // О Шиллере, о славе, о любви” (“19 октября”). Белинский называл Шиллера “благородным адвокатом человечества”, а Чернышевский “участником в умственном развитии нашем” <...>

    “Шиллеровский комплекс” сохранился у последующих революционных поколений 30—40-х годов. “Шиллеровским периодом” назвал свои и Огарева студенческие годы А. И. Герцен <...>

    Культ шиллеровского самоотверженного героя сохранялся еще в среде передовой молодежи 40—50-х годов, например у петрашевцев. Однако со временем жар подлинного поклонения Шиллеру все более остывал. Он давал еще знать себя отдельными вспышками в начале 60-х, но воспринимался новым молодым поколением уже как некий анахронизм...

    Что же не устраивает “детей” — нигилистов — в шиллеровских идеалах “отцов”? Водораздел прошел по линии социальной психологии двух типов <...>

    Самоотверженность дворянских революционеров “во имя народа” представлялась нигилисту искусственным, надуманным, “головным” увлечением, барской прихотью. На смену “идеальным” категориям долга, гражданской обязанности и т. д. нигилист приводит “материальные” понятия пользы, естественных потребностей; на смену благородному альтруизму — разумный “эгоизм”»96.

    В свете этих разъяснений обратим внимание на глубину мысли Гончарова, на его до сих пор никем не оцененную осведомленность в духовных ориентирах эпохи. Вспомним, что “шиллеровское” определение (“Карл Моор”) дает Волохову именно дворянин Райский, среди предков которого, как известно из “Необыкновенной истории”97, был и декабрист. И если при первом упоминании шиллеровского героя Волохов пренебрежительно отмалчивается, то затем, в не вошедшей в окончательный текст романа главе, он “возвращает” Райскому классическую ассоциацию, вспоминая Вертера — героя другого произведения другого немецкого писателя. В споре с Райским о политической ситуации в России, посмеиваясь над умеренностью идеалов своего оппонента, Волохов иронически замечает: “С вас и довольно... Теперь опять надевать голубой полуфрак и под окном бряцать на лире о любви...”. На что, впрочем, получает в ответ не менее ядовитое замечание Райского: “А вы перевалитесь в другой город и там наденете мефистофельские штаны цвета адского пламени и <станете> опять потрясать вселенную затем, чтоб тревожить губернатора и заставить полицию освещать Трынкин переулок?”98

    Отвлечемся теперь ненадолго от Шиллера и Гете и обратимся к отдаленным историческим и мифологическим ассоциациям, а именно к христианской символике. Начнем с определения “новые люди”, которое, хотя и с раздраженно-ироническим оттенком, постоянно присутствует в письмах Гончарова времен “Обрыва”. Здесь, конечно, намек на “роман о новых людях” Чернышевского, но, возможно, и обращение к античному “homo novus”*9 — так в Древнем Риме называли христиан. Далее вспомним, что Марк — имя одного из евангелистов. Сам герой не без удовольствия намекает на это в разговоре с Райским при первом знакомстве (черновая редакция): “...стараюсь заводить порядок: да не слушают моей простоты и добродетели. Вот и апостольствуйте после этого! Нил Андреич, губернский Нестор, пересиливает. Хочу просветить край, поставить на путь истинный, проповедую добро и свет*10, а меня гонят, преследуют; участь всех пророков: от нечего делать я развлекаюсь и развлекаю других”99.

    Напомним важную евангельскую аллюзию — Марк иронически намекает на известное выражение: “...не бывает пророк без чести, разве только в отечестве своем и у сродников, и в доме своем” (Марк, VI, 4)*11. Да и весь гончаровский фрагмент чуть-чуть стилизован под евангельское повествование с его притчево-аллегорическим сказом.

    Можно предположить, что конкретного евангелиста Гончаров выбрал как далекий прообраз своего героя вполне осознанно. Комментаторы Евангелия от Марка указывают, что оно было предназначено для христиан из язычников, т. е. новообращенных. Деталь для понимания гончаровского героя немаловажная. Они же сообщают, что Марка называли “толмачом” или истолкователем учения апостола Петра. По выражению блаженного Иеронима, “при составлении этого Евангелия Петр рассказывал, Марк писал”100. Так в подтексте романа вырисовывался вторичный характер программы Волохова. Гончаров имел в виду, конечно, осведомленного читателя-современника, с детства знакомого со Священным Писанием, и мог рассчитывать на понимание соответствующих аллюзий.

    Претензии Марка на роль апостола (с намеком на мученическую кончину Марка-евангелиста) обыгрываются и в не вошедших в окончательный текст романа словах Веры: “Вы <...> ищете роли героя, передового человека, мученика, когда никакой муки не надо, — и мучите себя и меня”101 *12.

    Сам Марк в своих высказываниях не только не чуждается библеизмов, но как будто щеголяет ими. В первом разговоре с Верой на заданный ею “с любопытством и иронией” вопрос: «Так вы — “новая, грядущая сила”?» (VI, 169), — он гордо отвечает (этот фрагмент остался за пределами окончательного текста):

    “— Да, мы. — И много вас таких? — Легион. — С семинаристами<?> — Нет, с ними тьмы тём”102.

    Не может вызывать сомнения и роль Марка как искусителя. Эта тема, одна из важнейших в “Обрыве”, поддержана рядом метафорических образов; впрямую она материализуется, как было отмечено рядом исследователей103“падения”, Вера вспоминает, что Марк призывал ее свободно отдаться чувству, “насмешливо” прибавляя: “И будем как боги...” (VI, 312). Так он сам признавал свою роль искусителя, намекая на библейскую легенду о грехопадении: “И сказал змей жене: нет, не умрете; но знает Бог, что в день, в который вкусите их, откроются глаза ваши, и вы будете, как боги, знающие добро и зло” (Бытие, III). Позднее, в споре с Райским, Волохов, вслед за своим собеседником, вновь вспомнит Евангелие, тот самый эпизод, который станет эпиграфом к роману Достоевского “Бесы”:

    “— Да, если много таких художников, как я, — сказал Райский, — то таких артистов, как вы, еще больше: имя им легион!

    — Еще немножко, и вы заплатите мне вполне, — заметил Марк, — но прибавьте: легион, пущенный в стадо...” (V, 280).

    За такими лишь на первый взгляд случайными или необязательными библейскими ассоциациями скрывается в нравственно-философском подтексте гончаровского романа глубокий, полемически адресованный возможным оппонентам, смысл. Позднее мы увидим, что по крайней мере один из них, а именно проницательный Щедрин, не только по достоинству оценил и принял вызов, но и ответил на него. Мимо него как критика и политического противника Гончарова не прошло ни “апостольство”, ни “бесовство” Марка Волохова.

    3

    Ближе к действительности 1860-х годов еще один ряд книжных аллюзий. Обиженный определением “неудачник”, Райский ищет как бы побольнее задеть Марка. Наконец пренебрежительно замечает, что люди, подобные Волохову (“есть и дон-кихоты между ними”), “вообразят себя пророками и апостольствуют в кружках слабых голов, по трактирам. Это легче, чем работать”. “Других, — продолжает он, — запирают в сумасшедший дом за их идеи...” Далее следует заслуживающий особого внимания обмен репликами:

    “— Это еще не доказательство сумасшествия*13. Помните, что и того, у кого у первого родилась идея о силе пара, тоже посадили в сумасшедший дом, — заметил Марк.

    — А! Так вы вот что! У вас претензия есть выражать собой и преследовать великую идею!

    — Да-с, вот что! — с комической важностью подтвердил Марк” (V, 281—282).

    В ответных репликах Марка привлекают внимание два момента: уверенность в том, что всякая неординарная мысль вызывает у толпы подозрение о безумии ее носителя, а также намерение героя “выражать собой и преследовать великую идею” В памяти читателя 1860-х годов могло возникнуть стихотворение Беранже “Безумцы” в переводе В. С. Курочкина, впервые опубликованное журналом “Искра” в 1862 г., а в 1866 г. не пропущенное в издание сочинений поэта вследствие запретительного отзыва о нем Гончарова — члена Совета Главного управления по делам печати104. В первой его строфе читаем: “Чуть из ряда выходят умы: // “Смерть безумцам!” — мы яростно воем...”, а вторая начинается словами:

    Ждет Идея, как чистая дева,
    Кто возложит невесте венец.
    “Прячься”, — робко ей шепчет мудрец,
    А глупцы уж трепещут от гнева.

    В “Обрыве”, впрочем, не “идея”, а “великая идея”. Не входило ли это сочетание в словарь Эзопова языка русской демократии? Нам оно встретилось в контексте весьма любопытном, хотя и не имеющем прямого отношения к русской действительности. Вот он.

    В 1869 г. (одновременно с “Обрывом” и непосредственно вслед за ним) в нескольких номерах “Вестника Европы” (за подписью: В. И.) публиковалась большая работа “Италия и Маццини”. Автор ее — В. И. Лихачев — широко цитирует статью — Джузеппе Мадзини “Религиозная сторона итальянского вопроса”, в 1867 г. дважды (на английском языке и во французском переводе) напечатанную в английских журналах. В этих цитатах несколько раз встречаем интересующее нас выражение: “По недостатку великой идеи, сдерживающей эгоистические расчеты <...>”; “у наших правителей нет великой идеи, руководящей их действиями <...>”; “Великие идеи образуют великие народы <...>”105“Обрыва” на полях рукописи: “Партия не действия, а шума — все в Моисеи хотят”106. И сама запись, и расшифровка первой ее части в романе*14 помогают понять гончаровскую концепцию “новой силы”, способствуют исторически верной оценке ее роли в “Обрыве”.

    Упомянутая Гончаровым “партия действия” действительно существовала, но не в России, а в Италии. Это революционная организация, созданная Мадзини в середине 1850-х годов. Ее название встречается и в цитированной статье “Вестника Европы” в следующем выразительном контексте: “Не долго партия действия оставалась неподвижною; ее не могли остановить никакие опасности и государственные соображения”107.

    “Обрыва” и вместе с тем уяснить некоторые из основ авторской позиции. Потрясенный увиденным в обрыве, жаждущий “мщения”, Райский шептал: «Это наша “партия действия”*15 <...> да, из кармана показывает кулак полицмейстеру, проповедует горничным да дьячихам о нелепости брака*16, с Фейербахом и будто бы мнимой страстью к изучению природы естественными науками вкрадывается в доверенность женщин и увлекает вот этаких дур!..»108 В печатном тексте романа смягчена резкость выражений, снято упоминание Мадзини, но “партия действия”, как обозначение системы взглядов Волохова, сохраняется. Дискредитации воззрений героя, по мысли Гончарова, должен способствовать трагический контекст происходящего (“падение” Веры).

    Однако уже в рукописи автор “Обрыва” пытался “примерить” это определение к другому герою. В не вошедшей в окончательный текст главе — во время последней своей встречи с Волоховым Райский (так во всех вариантах) не только утверждает, что “настоящая” “партия действия” — это Тушин, но и сопоставляет его с Робертом Оуэном, на что слышит изумленный ответ Марка: “Куда хватили! И вы довольны этим? Оптимист! Счастливый! немного вам надо <...>”109. Исключив эту главу, Гончаров отнюдь не отказался от своей смелой идеи. В печатном тексте 18-й главы V части появляется отсутствующий в рукописи панегирик Тушину. Именно «Тушины — наша истинная “партия действия”, наше прочное “будущее”», — решает Райский, возвращаясь домой “после шестидневного пребывания” в усадьбе этого “заволжского Роберна Овена” (VI, 387, 389).

    “Обрыва”, сочувственно приводя слова Райского в статье “Лучше поздно, чем никогда”, Гончаров вновь уверенно называет Тушина представителем “настоящей партии действия” (VIII, 135).

    Тем не менее весьма начитанные в политической литературе современники Гончарова, даже в обстановке повышенного внимания к освободительной борьбе в Италии*17, не увидели реального смысла формулы “партии действия”, а значение ее упоминания в “Обрыве” не оценили вовсе или оценили превратно. Достаточно отметить раздраженное замечание М. А. Протопопова в его статье (отклике на смерть Гончарова), что “партия действия” — “простой плеоназм, потому что всегда и везде люди составляют партии затем именно, чтобы успешнее ”. “Партия, — писал он, — есть явление или понятие социальное: действие или бездействие есть явление или понятие психологическое или физическое. Как не может быть партии 111.

    Так из сферы внимания современников Гончарова и нынешних исследователей его творчества, согласившихся с Протопоповым112, выпал знаменательный эпизод полемики писателя с демократической литературой эпохи, осталась неоцененной его попытка противопоставить реально происходящим процессам освободительной борьбы постепенное, эволюционное движение к прогрессу.

    4

    Расставив эти необходимые акценты, определившиеся при микроанализе текста, вернемся к начальным этапам работы Гончарова.

    Объективная оценка эволюции образов Марка Волохова и Веры затруднительна без тщательного изучения тех фрагментов рукописной редакции романа, которые остались за пределами печатного текста или претерпели в процессе формирования авторского замысла качественные изменения. Гончаров считал эту эволюцию вполне естественной: “Но как роман развивался вместе со временем и новыми явлениями, то и лица, конечно, принимали в себя черты и дух времени и событий” (VIII, 127).

     г. была, по-видимому, создана первая редакция двух писем к Райскому: от Леонтия Козлова и от бабушки113. Характеристика Волохова в первом из этих писем и упомянутая выше “автобиография” Марка — это экспозиция образа, позволяющая представить, каким на одном из сравнительно ранних этапов работы мыслился автору его герой. Оценки Волохова и бабушки в этом письме соответствуют именно первоначальной стадии формирования замысла114. Содержание письма скорее всего навеяно событиями в Петербургском университете. Судя по записи в Дневнике А. В. Никитенко, Гончаров принимал активное участие в “бесконечных разговорах о современных происшествиях”, которые велись осенью 1861 г. в связи со студенческими волнениями, причем воспринимал он эти события в целом сочувственно115. Бывший ли студент заговорил в нем, внутренняя ли благоприятная ситуация (выходят почти одновременно переиздания «Фрегата “Паллада”», “Обыкновенной истории”, “Обломова”; только что опубликованы “Эпизоды из жизни Райского”) сказалась, — Гончаров настроен благодушно, собирается на лето к родственникам в Симбирск, обменивается с ними письмами.

    Два из них, забытые исследователями гончаровского романа, имеют первостепенное значение. В них — истоки многих проблем, поставленных в период завершения “Обрыва”, авторское понимание конкретно-исторических и психологических причин появления Волоховых и “волоховщины”, мотивы выдвижения Тушина, как антипода Волохова. В какой-то степени они предвосхищают также некоторые суждения в посвященных “Обрыву” статьях Гончарова. Характерно, что написаны они без того раздражения, которое станет почти постоянным фоном поздних высказываний Гончарова.

     г.) — к племяннику, Александру Николаевичу Гончарову — романист утверждает:

    “Вам, молодое поколение, надо далеко уйти от нас, стариков, вперед и смотреть на нашу науку и знания как на азбуку <...> общество проснулось, дела пропасть, одна реформа толкает другую; агрономия, полеводство, новое устройство крестьян — все это требует рук и голов ученых не слегка, а серьезно, практических людей, а не лентяев и фантазеров. Россия вступила в новый фазис исторической жизни, которая за этими вопросами выведет еще новые и задаст нескончаемую работу голове и рукам <...> Есть много молодых, скороспелых людей, которые громко кричат об успехах, не приготовившись, не поучившись, вдаются в крайности, любят натяжки и хотят всего достигнуть тотчас, а нет — так ругаются и озлобляются. Это все затем, чтобы подешевле сделать себе имя и выскочить из толпы. Но все это мальчишеское племя исчезнет яко прах перед лицом ветра, перед настоящими, серьезными, хорошо подготовленными наукой деятелями, которые и будут вождями в идеях, в науках, в труде, в новой жизни <...> Теперь и здесь все молодое бросилось учиться <...> кто за философию, кто за химию, за естественные науки, кто за историю, все за языки, открыли публичные лекции, где слушателей наполовину женщин. А мы, старое, отжившее поколение вздыхаем и жалеем, что так праздно, пусто и дешево истратили жизнь. От этого и скука, и преждевременная старость, утомление гнетет душу: не знаешь, куда деться...”116.

    Теми же идеями определяется письмо отцу Александра, Николаю Александровичу Гончарову, от 12 апреля 1862 г.: «...ты правду говоришь, что наши русские университеты, к сожалению, заняты не тем. Здешний вон закрытый стоит: юношество разбрелось и поговаривает, что “теперь-де не наука нужна, а слышь — важные вопросы призывают их к деятельности, современное движение, прогресс, реформы и проч.” Все так, да дело в том, что надо уметь принять разумное участие в этом, а чтобы уметь, надо приготовиться наукой и опытом. Саша, если займется, то уйдет не от современных вопросов, которые впереди, а от современного невежества, самонадеянности и нахальства...» Писатель настаивает на том, что молодым людям надо дать “волю в деле науки, труда и жизни, решить самим, куда они хотят, чему учиться, какой путь избрать, куда их повлекут способности, к какой науке, по какому пути поведет любовь, страсть, пусть туда и идут. При этом условии только и можно иметь успех <...> Вспомните, что мы старики, а жизнь ушла вперед, и мы ее не знаем, не знаем, что понадобится через несколько лет. У юношества чутье острее нашего: оно смекнет, что нужно и что нельзя”117.

    Здесь и глубокое понимание юношеской психологии, и терпимость, и готовность априори признать правоту молодых сил в их исканиях, и, наконец, оптимистический взгляд на общее положение дел.

    Под влиянием таких соображений и создавалась, вероятно, характеристика Волохова в письме Козлова к Райскому. В нем присутствуют и явно автобиографические моменты118*18. Конечно, студенческая жизнь 1830-х годов с разнообразными проявлениями бытового вольнодумства имела нечто общее с жизнью студентов второй половины 1850-х — начала 1860-х годов. И все же знаменательно, что некоторые детали воспоминаний Леонтия Козлова о Марке до удивления схожи с тем, что рассказывает о своих студенческих годах А. М. Скабичевский, окончивший Петербургский университет в 1861 г.: “О ношении трехуголок и шпаг начальство уже и не заикалось: их сдали в архив даже франты беложилетники, любители униформ. Вместе с тем начали появляться в университете студенты с косматыми гривами и усами. Я помню одного товарища по факультету, который, отрастив роскошные усы, клялся, что он готов голову дать на отсечение, а усов ни за что не сбреет.

    — Ну, а если вас выключат из университета? — возражали ему, — неужели из-за усов вы пожертвуете высшим образованием?

    — Ну-ка пусть попробуют. Я тогда на всю Россию крик подниму”120.

    Сравним это с письмом Козлова. По его воспоминаниям, Марк, “когда велели всем студентам остричь волосы <...> пришел в парике с волосами до поясницы, влез на кафедру и передразнил И. И. <Давыдова>, который так, бывало, красноречиво и так пусто читал лекции. Его не выпустили и он вышел без аттестата”121.

    в быту свойства личности Волохова, в их числе — цинически-пренебрежительное отношение к принятым нормам человеческого общежития, явились, как выразится он уже завершив “Обрыв”, следствием “небрежного воспитания” (VIII, 353).

    Таков был его ответ на попытки “измерить человеческий прогресс только мерилом знания — и в нем одном слить совершенствование человечества!” (VI, 440). Эти принципы, со ссылкой на тот же источник (труды Бокля), с которым полемизирует Гончаров, были провозглашены, в частности, Д. И. Писаревым в статье “Наша университетская наука” (1863): “...воспитывать следует вообще как можно менее <...> Эта мысль находится в тесной связи с знаменитою идеею Бокля о том, что человечество подвигается вперед при помощи знаний и открытий и что нравственные истины не имеют почти никакого влияния на быстроту и успешность исторического развития”. Годом позже он писал, что “блистательным образом” поставленный Боклем вопрос, “какая сила или какой элемент служит основанием и важнейшим двигателем человеческого прогресса”, решен им “ясно, смело и просто”: “чем больше реальных знаний, тем сильнее прогресс <...>”122

    Такие выводы противоречили коренным убеждениям Гончарова. Решающее значение в нравственном становлении личности он придавал именно воспитанию, первым впечатлениям ребенка и подростка, той атмосфере, которая окружает его в годы формирования.

    Описание детства Марка Волохова резко контрастирует с тем, что говорится в романе о юных годах Райского или Веры и Марфиньки, окруженных заботой и любовью близких. Из всех возможных методов воспитания к нему применялся лишь один, наиболее распространенный: розги. Те же, по существу, принципы — наказание вместо убеждения — царили и в университете. Все это несомненно отразилось на характере Марка. Рассказывая Райскому о своей жизни, Волохов вспоминает, как было потрясено его юношеское стремление к справедливости тем, что на лекциях профессора “так гладко говорят о правах, о наказаниях за нарушения их, а оглянешься, — в жизни все видишь одни только нарушения, а наказывают больше за отыскивание, а не за нарушение прав!”123

    Вопреки обыкновению Гончарова показывать формирование личности своих центральных героев едва ли не с пеленок (вспомним “Сон Обломова”), основные моменты “автобиографии” Волохова в окончательную редакцию романа не вошли. За пределами печатного текста остался рассказ Марка о его раннем детстве, полном, в силу случайных обстоятельств, “простора и воли”, о сумятице впечатлений, которую некому было прояснить, о пытливости, никем не введенной в нужное русло. Эпизод, в какой-то степени снимавший с Марка ответственность за уродливости его характера и поведения, был автором “Обрыва” решительно устранен. Не попали в печать и фрагменты первоначальной редакции, рисующие Волохова человеком незаурядным — умным, дерзким и проницательным. Намеченные уже в первом диалоге Марка и Райского черты слагаются в образ протестанта, пусть и с не совсем определившейся программой.

    “живом и бойком уме” Марка124“очень неглупый, способный, кажется, от природы человек”125.

    Волохов, правда, заботится о мнении окружающих в совсем противоположном смысле. В одном из вариантов первого его диалога с Райским читаем:

    “— Что ж вы слышали обо мне? — спросил Марк.

    — Не много хорошего!

    женщины падают в обморок, когда завидят меня...”126

    Гончаров склонен был считать, что герой его “имеет в себе кое-что современное, и то несовременное, потому что во все времена и везде были люди, не сочувствующие господствующему порядку”127. Так писал он, публикуя “Обрыв” в “Вестнике Европы”. На страницах рукописи “Обрыва” писатель высказывался еще определеннее.

    Так, вместо нескольких строк печатного текста, довольно туманно характеризующих политические симпатии и антипатии Волохова (V, 266), в рукописи содержится ряд более острых вариантов его диалога с Райским, которые недвусмысленно рисуют отношение Марка к существующему порядку вещей. Этот “пятнадцатого класса, состоящий под надзором полиции чиновник, невольный здешнего города гражданин” (V, 265) — так иронически оценивает Марк свой социальный статус, — в ответ на сбивчивый рассказ Райского о своих артистических метаниях, дает выразительную картину всероссийского застоя. “Занятия” Райского напоминают ему «то же, что все делают здесь, в городе, по деревням, в столицах, во всей России: у нас все или артисты, вот эдакие, как вы, — или деловые люди, вон, что в Палаты по утрам ездят, важные судьи с эдакими брюхами! Зачем же вы меня испугали давеча вопросом: “Что я делаю?”!28 Продолжает Марк так: “Все артисты, дилетанты <...> вон Нил Андреич — настоящий артист! Сначала долго притворялся деловым и добродетельным человеком, а потом и сам уверовал. Губернатор, вице-губернатор, советники, купцы — все артисты! Искусство процветает в России!”»129 “Стало быть, отвечу по-давешнему: я делаю то же, что и вы, т. е. ничего и, вероятно, по той же причине, как и вы. Нечего здесь делать мне. Поняли?”130

    “Дело” не подразумевает здесь, конечно, революционного переустройства общества, как принято было его обозначать в Эзоповом языке русской демократии. Но уж безусловно оно противопоставлено тем занятиям, которые может предложить Марку благонамеренное общество. Показательна его реплика: “Меня тоже хотели сделать деловым артистом; посадили в канцелярию, да потом сняли поскорей”131.

    Разумеется, радикализм Волохова не столь опасен, как представляется окружающим. Но на губернском уровне и Волохов оказывался личностью весьма подозрительной. Нравственное убожество, глухой провинциализм, отсутствие духовных интересов в массе его обитателей — таким видит город Райский (V, 187—189). В рукописи за описанием города следуют размышления героя, основной смысл которых в строках: “Неужели все такое скудное содержание, все одна и та же форма жизни, как четырнадцать лет тому назад. Ужели и еще через четырнадцать лет будет то же?”132

    5

    В написанных до 1862 г. главах наметилась, как показано выше, предварительная схема образа Волохова, которая по мере дальнейшего развития авторского замысла должна была трансформироваться в живой и убедительный характер.

    Но, едва определившись, социальный и нравственный облик героя претерпевает серьезные изменения.

     г., период пребывания писателя в Симбирске, время знаменитых петербургских пожаров, которые реакция использовала как повод к ожесточенным репрессиям против демократии.

    Не найдя ответа на свой отчаянный призыв: “Хотелось бы послушать правды, узнать, в чем дело, кто, что, как?”, — Гончаров решительно отказывается от продолжения творческой деятельности и возвращается на службу. “Нельзя писать и не стану, разве только придется писать доклад или записку”133.

    Но и в “докладах”, и в “записках” романист, даже если бы захотел, не мог уйти от необходимости осмысления современной жизни.

    В ноябре того же 1862 г. Гончаров, недавно назначенный на должность главного редактора газеты “Северная почта”, издававшейся Министерством внутренних дел, подает на имя министра П. А. Валуева записку о “способах издания” газеты, предлагая “допустить более смелости <...> говорить публично о наших внутренних, общественных и домашних делах...”134, но быстро убеждается в том, что подобные идеи отнюдь не соответствуют намерениям высшей администрации.

     гг.

    Новый этап создания романа начинается в 1865 г., как всегда во время летнего отпуска. Но уже не в первый раз оказывается, что “только собран материал и что другая, главная половина, и составляет все”135136.

    В конце августа писатель приезжает из-за границы в Петербург, где его, уже давно ушедшего из “Северной почты” и вернувшегося в цензурное ведомство, ждет назначение членом Совета Главного управления по делам печати. В своей деятельности “цензора цензоров” Гончаров детально знакомится с позицией крупнейших представителей русской демократии. Его контролю подлежит целый ряд органов периодической печати, в том числе “Современник” и “Русское слово”. Ему, следовательно, более, чем кому-либо другому, становятся известны программные выступления Чернышевского, Писарева, Салтыкова-Щедрина, Антоновича, многие из которых остаются недоступными читателю вследствие цензурных запретов или доходят до широкой публики с искажениями.

    К этому времени он уже знаком с разными типами “нигилистов” — и теми, кого можно было бы охарактеризовать словами Тургенева о Базарове: “...если он называется нигилистом, то надо читать: революционером”137“бытовыми” нигилистами, в числе которых был его собственный племянник*19. Казалось бы, он получает редкую возможность полно и глубоко охарактеризовать общественно-политическую позицию своего героя.

    В принципе это и происходит, но далеко не так масштабно и объективно, как можно было ожидать от столь осведомленного автора. В основе этой характеристики оказывается усердное чтение (по служебной надобности) журнала “Русское слово” и трудов Писарева, в нем помещенных.

    19 декабря 1865 г. Гончаров пишет отзыв о статье Писарева “Новый тип”, посвященной разбору романа Чернышевского “Что делать?”. 23 марта 1866 г. — отзыв о его же работе “Популяризаторы отрицательных доктрин” (опубликована под псевдонимом: Н. Рагодин). 17 мая того же года — о третьей части сочинений Писарева.

    Как романиста в работах Писарева, посвященных Чернышевскому, Гончарова в первую очередь могли заинтересовать два аспекта: самый роман о “новых людях” и его оценка критически мыслящим представителем молодого поколения со свойственною ему, как заметил однажды Гончаров о Писареве, “заносчивостью (но не без дарования и живой выработанной речью)”139.

    “разрушителя эстетики”, столь велико, что он возвращается к ним в своих письмах и литературных выступлениях вплоть до конца 1870-х годов. Исключительно важное значение они приобретают в процессе осмысления позиции Волохова, который в середине 1860-х годов оказывается, хотя и ненадолго, в центре внимания писателя как тип нового героя, выдвинутого эпохой.

    6

    На первых порах создания “Обрыва” Гончаров руководствовался стремлением к беспристрастному анализу, не исключавшему, разумеется, права на критику. Но события внутренней жизни писателя и жизни общества вторгались в его творческую деятельность и провоцировали его на крайне субъективные решения. Болезненно впечатлительный Гончаров остро реагировал на такого рода вторжения. Воспоминания А. Н. Гончарова убедительно свидетельствуют, каким серьезным поводом к пересмотру взглядов писателя на проблемы современной молодежи оказались волжские встречи и споры 1862 г.

    Еще значительнее повлияла на историю “Обрыва” драма, разыгравшаяся в доме Майковых. Из высокоинтеллигентной семьи старых друзей Гончарова, бросив детей, ушла к нигилисту Федору Любимову Екатерина Павловна Майкова. Муж ее Владимир, по словам современников, был наименее ярким и одаренным в этой семье талантов. Но он горячо любил свою хрупкую жену, да и все в клане Майковых относились к ней нежно и сочувственно.

    16 мая 1866 г. Гончаров адресует Майковой одно из последних (или последнее?) перед ее уходом из семьи писем. Ему, пожалуй, уже ясно, что процесс необратим. Тем не менее он мобилизует весь присущий ему дар убеждения, весь житейский и литературный опыт, пытаясь предостеречь Майкову от ошибок и заблуждений, от “умничанья”, от “хлестаковского предрешения ”, “от мнимой простоты, мнимой потому, что жизнь кажется проста не ведающим ее, которые еще не озадачены опытом и потому так бесцеремонно и распоряжаются ею”140. Сознавая, что метания Майковой — явление отнюдь не узко семейного, но общественного порядка, он предпринимает глубокий анализ причин, вызвавших конфликт, но ни одну из них не считает убедительной, а главное, на его взгляд, — ни одна не была обнаружена молодым поколением. Зачем же в таком случае отваживаться на столь разрушительные действия?

    Разумеется, не является тайной для писателя, кто из собратьев по перу причастен к тяжкому решению, зреющему у Екатерины Павловны.

    Не называя имен, он зло, резко, иронично обрушивается на сочинения Писарева и Чернышевского.

    Именно этот аспект письма к Майковой в первую очередь важен для истории образа Волохова, поскольку внутренняя полемика с вождем радикально настроенной молодежи продолжается на страницах романа “Обрыв”.

     г., получив отпуск, он уезжает за границу.

    Е. П. Майкову Гончаров явно ни в чем не убедил: в августе этого года она покидает семью. Поражение в острой, политической по существу, дискуссии не могло не насторожить писателя, заставив его усомниться в своих возможностях. Мог ли он обращаться к читающей России с надеждой быть услышанным, если его доводы не принимает во внимание даже один потенциальный читатель, во многом, казалось бы, близкий человек?

     

    Данная ситуация выстроена, конечно, гипотетически, но представляется весьма реальной.

     г. писателя не удовлетворяют. За это время он написал сравнительно немного: оставшиеся десять глав III части, программа которых была намечена в 1865 г. Его письма из Мариенбада свидетельствуют о том, что работает он медленно, без увлечения.

    Годом позже Гончаров в одном из писем объяснял свои неудачи тем, что ему не даются “страстные сцены”141 г. на очереди стояли иные вопросы.

    В заключительной 23-й главе III части раскрылась, наконец, тайна Веры, выяснилось, что мысли и чувства героини были заняты не кем иным, как Марком Волоховым. Предстояло объяснить читателю, чем привлек героиню “этот пария, циник, ведущий бродячую, цыганскую жизнь, занимающий деньги, стреляющий в живых людей...” (VI, 166). Ответа требовали не только движение творческого замысла Гончарова, но и сама жизнь. Осмысление продолжается, но итоги его пока не становятся достоянием рукописи.

    Летом следующего, 1867 г., в письмах Гончарова опять звучит безнадежное признание: “Бросаю перо!”142

    Но именно этим, казавшимся бесплодным, летом была создана первоначальная редакция 1-й главы IV части, в которой через год, наконец завершая роман, Гончаров увидит основу всей предстоящей работы: “...листы эти для меня драгоценны <...> в них Марк весь, как вылитый — и Вера тут же <...> без этого дальше даже и писать нельзя” (VIII, 334).

    На этих созданных летом 1867 г. и переработанных летом 1868 г. листах черновой рукописи развертывается первый из двух бурных диалогов Марка и Веры, проясняющий позиции обеих сторон, взгляды героев на жизнь и будущее.

    “вечной войне” Волохова “против гнезда, т. е. против семейства”143.

    Здесь-то и проявились результаты осмысления Гончаровым событий предшествующих лет, раздумий о том, “что есть прочного, глубокого, истинного и разумного в том или другом движении умственном, социальном и т. д. <...>”144.

    Однако чем ближе был роман к завершению, тем чаще итоги многолетних размышлений о “нигилизме”, т. е., по определению Гончарова, “крайнем воплощении юношеского увлечения”145, отражались в этом произведении не в объективном, а в намеренно тенденциозном освещении.

    «Это, — пишет исследователь “Обрыва” Н. К. Пиксанов, — был ответ на образы романа “Что делать?”. Это была переоценка “новых людей”. Это была борьба с ними. И подобно тому как Чернышевский ставил вопрос “что делать?” и отвечал на него и передавал читателям свои мысли о будущем, так и Гончаров тоже говорил о будущем и отвечал на вопрос “что делать?”»146.

    политических разногласий с идейными противниками, то, завершая “Обрыв”, он вступил в прямую и ожесточенную полемику с революционно-демократической литературой, пропагандирующей идеи его противников, прежде всего по проблемам нравственно-философским. Свои взгляды, убеждения и принципы автор “Обрыва” отстаивал упорно и настойчиво, и в этом смысле творчество его не менее тенденциозно, чем произведения его литературных и политических антагонистов.

    7

    не брезгуя пародией, вскрывал все его слабые места, утрировал противоречия. Оговорка в письме к Ек. П. Майковой о том, что “главная и почти единственная цель в романе — есть рисовка жизни, простой, вседневной, как она есть или была, и Марк попал туда случайно”147, справедлива лишь отчасти.

    Иное дело, что в романе поставлены многие другие важнейшие проблемы, не на одном “нигилисте” сосредоточена мысль и творческая фантазия писателя. Но, как говорилось выше, самый ряд образов-символов, связанных с Волоховым в системе романа, объективно характеризует авторскую оценку исторического значения Волоховых в русской жизни 1860-х годов. Воспользовавшись словами Гончарова, сказанными им по другому поводу, подчеркнем, что писатель несомненно чувствовал “объективное величие этого типа” (VIII, 458).

    Отношение Гончарова к Волохову было совершенно осознанным, хотя и не лишенным внутренних противоречий, что и отразилось на всем процессе работы над созданием этого образа — работы, которая не прекращалась вплоть до окончания журнальной публикации романа (в корректуру “Обрыва” вносились серьезные изменения, затрагивающие многие пласты трактовки героя).

    связанной с общественным движением 1860-х годов, основную силу которого составляли разночинцы. В рукописи “Обрыва” эта связь подчеркнута еще в первом разговоре Волохова с Верой. В печатном тексте романа умелая рука Гончарова смягчила обличающий характер этого разговора (VI, 169). В рукописном же тексте в ответ на замечание Веры о семинаристах: “— Да они теперь распространяют просвещение запрещенными книгами” — следует нарочито циничное, но весьма близкое реальности 1860-х годов замечание Волохова: “— Да, это наши миссионеры, — сказал он, — ничего. Они пока сглупа лезут в огонь, да усердно. Лбы у них крепкие и кожа здоровая, не дворянская: не то, что студенты. Те розгачей не терпят, не выдерживают, а этих порют, порют — всё терпят и молчат. И как бараны, куда одни, туда и другие*20151. Этот разговор отзовется в словах Веры, обращенных к Волохову при их новой встрече (часть IV, глава 12-я): “...вы возмущаетесь тем, что я не слушаю вас, как ваши семинаристы... слепо”152.

    Прямые намеки на связь воззрений Волохова с идеологией шестидесятников, в частности, с теорией “разумного эгоизма”, содержатся и в не вошедшем в окончательный текст романа эпизоде той же главы, где Марк замечает Вере: “...я долгов не признаю, точно так же, как и жертв. Да их и нет, по правде сказать... Если кто приносит жертву, так значит — она нравится ему самому — и он не даром приносит ее <...>”. Видимо, эта фраза повторялась Волоховым не один раз, поскольку Вера тут же перебивает его: “Знаю, знаю! — с утомлением сказала она”153.

    Обратимся вновь к уже цитированной работе Г. В. Краснова и В. А. Викторовича. Исследуя явление “нигилизма”, авторы приводят ряд важных высказываний известных деятелей эпохи 1860-х годов с таким резюме: нигилизм начала 60-х годов «отрицал диалектику материального и духовного, как бы терял равновесие между ними. Его крайность была ответом на утверждения “отцов” о первостепенности духовных мотивов». Здесь же находим необходимые для понимания нравственно-политической позиции гончаровского героя суждения “шестидесятников” и соответствующие комментарии исследователей: «...Базарова выводит из себя слово, которое привычно произносится Аркадием: “должен”. Тургенев уловил здесь очень важную черту в психологии нигилизма. Так, один из наиболее законченных представителей этого типа, Варфоломей Зайцев, однажды признался: «Мы боялись слов “долг”, “обязанность”»; студент Московского университета Сергей Торчилло сделал в эти годы характерную запись: “...пигмеи нравственности <...> жужжат о долге, об обязанностях”154. Уместно вспомнить здесь покаянный монолог Волохова, в котором герой признается себе в том, что, “оставив бессильную женщину разделываться” за увлечение, он мог обещать ей только одно: «Уйти, не унося с собой никаких “долгов”, “правил” и “обязанностей”» (VI, 381).

    “нигилиста”, Гончаров делает его из гуманитария естественником. Правда, тут следует уточнить, что и та и другая грань интересов Марка отражены преимущественно в рукописи романа и только в словах “от автора”.

    Как видно хотя бы из цитированных выше писем Гончарова к родным за 1862 г. и тем более из его статей 1870-х годов, писатель вовсе не отрицал положительной роли естественных наук в процессе обновления жизни. Известно, например, что он считал возможной публикацию в “Современнике” статьи М. А. Антоновича “Пища и ее значение”, в которой его коллеги, в частности А. В. Никитенко, увидели злостный материализм. Свое мнение Гончаров отстаивал, “стараясь доказать <...> что пора знакомить общество и с скверными идеями”155.

    В романе “Обрыв” автор, однако, счел необходимым преподнести чуждые ему идеи в утрированно карикатурном виде. Возмущенный Волоховым Тушин в разговоре с Верой замечает: “Поучился бы правде у вашего ума и честности у сердца — вот и была бы естественная наука. А то букашек разбирает, а слона и не заметил”156. Этот пассаж не попал в окончательный текст. Но включена туда другая сентенция. В 6-й главе V части от имени Веры говорится, что Марк “закрывал доступ в вечность и к бессмертию всем религиозным и философским упованиям, разрушая младенческими химическими или физическими опытами и вечность, и бессмертие <...>” (VI, 310). Такие выпады вызвали резкое замечание Салтыкова-Щедрина: “Никто, ни даже хорошенькая Вера, не в праве инсинуировать, что за физическими и химическими опытами скрывается разрушение чего-либо другого, а не невежества. Это не ее ума дело”157.

    Однако именно в цитированных словах, как и во всем контексте размышлений Веры, выражена принципиальная позиция автора — мысль о примитивности материалистического мировоззрения (“Разлагая материю на составные части, он думал, что разложил вместе с тем и все, что выражает материя” — VI, 310) и, более того, о разрушительном воздействии материализма на нравственные устои личности (“Он, во имя истины, развенчал человека в один животный организм, отнявши у него другую, не животную сторону <...> Оставив себе одну животную жизнь, “новая сила” не создала вместо отринутого старого никакого другого, лучшего идеала жизни” — VI, 310, 311).

    которую неоднократно подчеркивал в свое оправдание автор “Обрыва”: “...он у меня вышел сшитым из двух половин, из которых одна относится к глубокой древности, до 50-х годов, а другая — позднее, когда стали нарождаться новые люди”158. В этом месте шов вышел уж очень неумелый. Здесь — либо вольная или невольная дань Гончарова “уличной философии”, либо прямая аллюзия, за которой стоит тургеневский Базаров (в “Необыкновенной истории” Гончаров заметил, что после “Отцов и детей” ему легче было писать своего Волохова)159.

    Круг чтения “позднего” Марка также определяется веяниями времени. Не без иронии говорит он Вере, что будет приносить на свидание с ней, ввиду их бесконечных словопрений, Кантову “Критику чистого разума”*21, а в пропаганде среди гимназистов использует книги Д. Штрауса “Жизнь Иисуса” и Л. Фейербаха “Сущность христианства”161. Само знакомство героев началось, как известно, с упоминания Волоховым знаменитого труда Прудона “Что такое собственность?”.

    произведений запрещенной в России или полулегальной литературы.

    Точнее были представления романиста о демократической эстетике 1860-х годов, непременной принадлежностью которой, по Гончарову, было нигилистическое отношение к Пушкину и его предшественникам. При этом он неизменно опирался на хорошо знакомые ему работы Писарева. “И оттого, — возмущенно писал он Е. П. Майковой в 1866 г., — я краснею не только, когда говорит это Хлестаков-Писарев в своих рецензиях, но меня коробило, когда (конечно, не так глупо) и Белинский резко говорил о Державиных и Дмитриевых, упуская историческую точку из-под ног”162.

    Подобные воззрения были, по мнению автора “Обрыва”, одним из родовых признаков нигилизма. Их он приписал Волохову, они положены в основу его пропаганды. Отсюда реплика Марка о “плесени” в гимназии, где “осел, словесник, угощает то Карамзиным, то Пушкиным” (VI, 70).

    Пристального внимания заслуживает тот факт, что некоторые положения писаревских работ, особенно статьи “Новый тип”, Гончаров тенденциозно интерпретирует в рукописи 1-й и 12-й глав IV части и 17-й главы V части романа. Умело препарированные романистом, они с иронией и негодованием обращены против Волохова. Тщательно расставленные автором “Обрыва” кавычки в покаянном монологе Марка Волохова, как и все его содержание, обращают нас к источнику рассуждений героя*22. Последний раз предоставляя Волохову слово на страницах романа, Гончаров вступает в резкую полемику с позицией Чернышевского, воспринятой им, вероятнее всего, через посредство Писарева*23.

    “Обрыва” приписал шестидесятникам совершенно не свойственный им цинизм в решении “женского вопроса”. Достаточно сравнить выдержку из статьи Г. Е. Благосветлова “На что нам нужны женщины?”, опубликованной в июле 1869 г., т. е. чуть позже “Обрыва”, с высказываниями Волохова, правда, не попавшими в окончательный текст романа. С присущей ему определенностью выражений Благосветлов пишет: “...кто, кроме идиота, решится в наше время утверждать, что все земное назначение женщины в том, чтобы родить детей и быть в вечном и безусловном повиновении у своего деспота”164. Волохов же в споре с Верой иронически отзывается о “седом мечтателе” Райском, думающем, что «женщины созданы для какой-то “высшей цели”, а не для... деторождения»165 (ср.: VI, 255. Последние слова Волохов договаривает шепотом и “в сторону”). На полях 3-й главы V части Гончаров записал для памяти еще одно близкое по смыслу замечание Волохова, не использованное в тексте: “Какой непочатый угол романтиков, — говорит Марк: симпатия, душа, бессрочная любовь”166.

    Тем не менее и в этих остро полемических главах Гончаров во многом сохраняет объективность. В рукописи романа именно Волохов произносит злой приговор человеку “40-х годов” Райскому: “Разве это страсть сильной, здоровой натуры, которая готова изломать всю свою жизнь для чужой? Он шагу не сделает, не встанет часом раньше из своих пуховиков. О жертвах говорить нечего”. И далее: “Какая встреча удовлетворит его: он идеалист, пожалуй, и художник — только делать ничего не умеет! И любовь у него — вовсе не цель, а только средство фантазировать, выражаться, как говорят эти господа”167.

    Произнесенный в том духе “метанья камнями в своих предшественников”, о котором говорил Герцен168«Намерения, задачи и идеи романа “Обрыв”» для определения Райского уже от своего собственного имени (VI, 459—460).

    Не утратив в пылу полемики объективность и трезвость взгляда на действительность, Гончаров, несмотря на раздражение, которое он испытывал при мысли о претензиях Волоховых на ведущую роль в общественном процессе, не счел возможным отказать герою в исторически достоверных чертах. Впрочем, снова приходится подчеркнуть, что многие соответствующие реальности детали характера и образа мыслей героя не стали достоянием печатного текста.

    В рукописной редакции автор заметил, что Волохов “не был разбойником” — “и по природе, и по убеждениям”169. Эта формулировка, разумеется, слишком прямолинейна, носит черновой, предварительный характер, но появление ее не случайно. Увереннее прослеживается в рукописи серьезность жизненных планов Волохова, ощущение общественной значимости его идеалов. В прощальной записке Марка после слов о любви, которая пересиливает и его самого, и его планы, в рукописи романа зачеркнуто: “может быть, все мое будущее, к которому я шел”170. Там же глубокая оценка Волоховым своего положения: “Своей будущностью я тебя не соблазняю — у меня нет никакой, т. е. определенной. Ни угла, ни очага, ни имущества — я пожинаю, где не сеял, и не сею ни с кем, чтоб пожинать. — Я не знаю, где буду жить, но знаю, что нигде не пущу корней. — А ты мечтаешь о гнезде”171“встречи на срок”172, которая, будучи, как казалось Гончарову, главным постулатом этики шестидесятников, вызывала его решительное противодействие, но трезвую оценку своих возможностей, определяемую сознанием общественного долга.

    В первоначальной редакции романа существовала, как известно, глава, посвященная прощальной встрече Волохова и Райского173. В споре героев, имеющем, в отличие от большей части их кратких разговоров в окончательном тексте романа, сугубо идеологический характер, за спиной Райского стоит Гончаров с его излюбленной идеей о бесперспективности насилия над естественным ходом истории. Тем не менее победа объективно оказывается на стороне Волохова, уверенно заявляющего Райскому: “Народ умнее господ: он поймет меня лучше, нежели вы, мертвецы...”174 Без этой главы общественная программа Волохова оказалась обедненной. К тому же в написанном заново (в связи с исключением этой главы) финале романа — объяснении Волохова с Тушиным — появилась неожиданная развязка: предполагаемый отъезд Волохова “в юнкера” на Кавказ, что в условиях конца 1860-х годов выглядело нелепым анахронизмом. На это незамедлительно обратила внимание критика в лице А. М. Скабичевского*24.

    изложению нравственно-философских и политических взглядов Волохова 6-ю главу V части — огромное отступление, поданное как размышления главной героини (“Все это пробежало в уме Веры...” — VI, 313).

    С несвойственным его дарованию публицистическим пафосом принимается Гончаров обличать “новую силу”. И здесь постигает его явная творческая неудача, причины которой точно и убедительно были определены Салтыковым-Щедриным.

    Заметив, что “до сих пор” романист “воздерживался от ясного заявления каких-либо политических или социальных взглядов на современность”, в чем виделся “признак того такта, который всегда отличал этого писателя”, Салтыков переходит к анализу первой попытки такого рода, предпринятой в “Обрыве”. Оценивает он ее очень резко, считая, что в лучшем случае это “добросовестное злоупотребление”, поскольку “недобросовестное” делается “сознательно и преднамеренно”176.

    Обязательное условие при анализе сферы человеческих убеждений заключается, по Салтыкову, в том, чтобы “наблюдатель стоял на одном уровне с наблюдаемым”. В рассматриваемом случае этого нет. Гончаров, «разоблачая внутреннюю жизнь своего героя <...> поступил слишком уже просто, а именно: ограничился одним сухим перечнем его “новых” мыслей и затем вменил их ему в вину, не воплотив их в жизнь, то есть не дав практического исхода ни его дерзости, ни его отрицанию, ни его презрению “ко всему тому, что не носит на себе печать реальности”»177.

    В словах о “практическом исходе”, пожалуй, ключ к гончаровской неудаче.

    “новым людям” одно представляется психологически близким к истине: “...мы, старики, не можем ни знать хорошо, ни быть их адвокатами и певцами, по свойственному человеку влечению любить свое время, быть верными своим взглядам, убеждениям и принципам, по которым жилось так долго”178“Обрыва” избрал себе роль прокурора. От такого художника, как Гончаров, можно было ждать большего, чем попытки претворения в поведении и политической программе героя нехитрого набора расхожих истин нигилизма в его “уличном”, по преимуществу, понимании.

    В статье “Лучше поздно, чем никогда”, опубликованной через десять лет после выхода в свет “Обрыва”, Гончаров заметил, что Волохов в принципе готов «с почвы праздной теории безусловного отрицания <...> перейти к действию...» (VIII, 128). Таким образом, предполагать политическую недальновидность Гончарова было бы весьма неточным. Другое дело, что в своем романе он категорически отказался от конкретизации политических деяний Волохова. Его герой как протестующая натура, в сущности, такая же абстракция, как герой-прагматик типа Штольца или Тушина. Но если во втором случае “наблюдатель стоял на одном уровне с наблюдаемым”, то в первом, намереваясь создать характер героя, деятельность которого должна развертываться в сфере общественно-политической, Гончаров не сумел подняться на должную высоту. И в плане художественном тоже. Как зло, но глубоко отметил Салтыков, “немного красок потратил г. Гончаров, чтобы нарисовать этого грубого мужчину, и мы имеем право думать, что это сделано не без умысла, потому что на палитре этого автора обыкновенно имеется большое обилие и разнообразие красок” 179. Заметим, однако, что Волохов как личность все же значительно ярче “положительных” героев гончаровских романов. И. Ф. Анненский справедливо заметил: “Тушин сочинен и Штольц придуман. Но ведь эти фигуры и не просятся в художественные перлы: на лайке своих кукол поэт не рисует ни синих жилок, ни характерных морщинок”180. Не то Волохов. Критические и читательские копья не ломаются ради безжизненных выдуманных фигур.

    «г. Гончаров называет Волохова “новым апостолом” и что, следовательно, он придает его мыслям и взглядам значение далеко не шуточное»181. С тех пор, однако, ни один из исследователей романа не обратил на этот факт должного внимания182.

    Саркастически, но очень точно перечисляет Салтыков те девять “пунктов”, к которым “может быть приурочено” все сказанное по этому случаю Гончаровым, характеризуя их «не более как детские разглагольствования, в основании которых положено бессодержательное и давно уже всем приевшееся слово “отрицание”»183.

    Изучение рукописи 6-й главы V части в сопоставлении с печатным текстом обнаруживает замечательное, на наш взгляд, обстоятельство. Дело в том, что практически все “пункты”, вызвавшие резкий протест Салтыкова, вписаны на полях, подвергнуты серьезной правке в сторону максимально возможного “обличения” волоховской доктрины или, наконец, появились только в печатном тексте.

    Гончаров работал над этой главой серьезно и целеустремленно, так что никаких скидок на торопливость, непродуманность и т. п. здесь быть не может и “снисхождения” автор “Обрыва” в этом плане не заслуживает. Рукопись хранит следы обширной и тщательной правки, в том числе — вставки на полях, сделанные и одновременно с написанием основного текста, и, судя по почерку, позднее. В печатный текст включены существенно важные тезисы, отсутствующие в рукописи. В своем большинстве они способствуют критике политической и философской доктрины Волохова.

    8

    “Меня крайне удивляло, как молодое поколение могло принять Волохова на свой счет, кроме разве самих Волоховых! <...> Волохов — будто бы новое поколение! То поколение, которое бросилось навстречу реформ — и туда уложило все силы!” (VIII, 127).

    Все это, пользуясь любимым выражением автора “Обломова”, не более, чем “жалкие слова”. В своем “Обрыве” Гончаров пошел на открытую конфронтацию с революционной демократией, принципиально не принимая прежде всего ее этическую программу. Это было великолепно понято, в частности, Салтыковым, и нашло резкий отпор в его статье, посвященной, как специально оговаривалось, именно “философии почтенного автора”184.

    «Бросать камень в людей за то только, что они ищут, за то, что они хотят стать на дороге познания, за то, что они учатся спору. К сожалению, подобного рода неловкий и несвоевременный подвиг совершил г. Гончаров своим романом “Обрыв”», — такой отповедью завершалась салтыковская статья185.

    Разоблачительный пафос 6-й главы V части никого не убедил. Не всегда удачны и пафосные страницы, так сказать, утверждающего характера. Речь идет, в частности, о “странствиях” Татьяны Марковны Бережковой с “ношей беды”: их художественности вредит избыточная аллегоричность. Но вот “видение” бабушки — своеобразный реквием старым “дворянским гнездам” кажется нам превосходным. “Безотрадное сознание” героини, обращенное в будущее, рисует картины, точный и глубокий смысл которых суждено было оценить лишь потомкам гончаровских героев. Никакому Тушину не дано было приостановить этот процесс материального и духовного оскудения русского дворянства, и никакой Волохов не нарисовал бы картины трагичнее и правдивее, чем это сделал Гончаров.

    В связи с историей Веры и бабушки в V части романа писатель привлекает многочисленные примеры самоотверженности и верности долгу, которые должны свидетельствовать о величии души человеческой вообще и женской в особенности. Из них обратим внимание лишь на одну: упоминание женщин-декабристок, последовавших за своими опальными мужьями в Сибирь. Вспомним в этой связи реакцию романиста на присылку ему Некрасовым поэмы “Княгиня М. Н. Волконская”: “Это самый благодарный предмет для искусства, а теперь, пока близко, нужно, к сожалению, соблюдать осторожность” (VIII, 399).

    Не руководствовался ли тем же правилом Гончаров в своем последнем романе?

    Если позволить себе довольно смелую гипотезу, то Гончарова, рисующего героическую, деятельную личность, можно себе представить скорее как романиста исторического. Иными словами, роман о декабристах мог ему удаться более, чем роман о нигилисте.

    “Необыкновенной истории” генеалогия рода Райских, задуманная Гончаровым до 1855 г., т. е. более чем за десятилетие до появления “Войны и мира”. Начиналась она от елизаветинских времен, а завершали ее «продукт начала XIX века — мистик, масон д. до Райского, героя “Обрыва”»186. Историческая ретроспектива, нарисованная Гончаровым, — это ведь путь Пьера Безухова. Крайне любопытным в гончаровском замысле представляется то, что герой будущего романа — потомок декабристов, но не идущий по пути борьбы, а ушедший в искусство. Такие наблюдения и выводы в середине 1850-х годов были вполне оригинальными и смелыми. Сопоставление протестующей личности, предавшейся “искусствам творческим, высоким и прекрасным”, с характером, рожденным пореформенной эпохой, могло оказаться весьма продуктивным. Однако и эта идея не была реализована в окончательном тексте романа.

    ———

    Изучение черновой рукописи романа “Обрыв” показывает, каким долгим и трудным путем шел Гончаров к итоговым оценкам “нового героя” в его взаимоотношениях с жизнью и с окружающими. Путь этот чреват ошибками и противоречиями, взаимоисключающими решениями, психологическими и творческими просчетами. И тем не менее писателю удалось показать, как столкновение двух личностей, Веры и Марка, за каждой из которых стоит своя “правда”, становится явлением не только духовно-эмоциональной, но и социальной жизни, создать достоверные и глубокие характеры.

    “Я его не оскорбляю, он у меня честен и только верен себе до конца”187.

    Глава: 1 2 3 4
    Примечания
    Раздел сайта: