• Приглашаем посетить наш сайт
    Батюшков (batyushkov.lit-info.ru)
  • Краснощекова Е.А.: И.А. Гончаров - мир творчества. Глава 4. Часть 4.

    Вступление: 1 Прим.
    Глава 1: 1 2 3 4 5 6 7 Прим.
    Глава 2: 1 2 3 4 5 6 Прим.
    Глава 3: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 Прим.
    1 2 3 4 5 Прим.

    «Роман в романе»

    г. Противоборство двух самолюбивых воль

    «втайне надеялся найти в ней ту же молодую непочатую жизнь, что в Марфеньке, и что, пока бессознательно, он сам просился начать ее, населить эти места для нее собою, быть ее двойником» (5, 295), то есть наперсником и наставником. Но с первого момента его горячие монологи в духе юного Александра Адуева наталкиваются на насмешку Веры, и это по-детски огорчает Бориса: «Еще не выросла, не выбилась из этих общих мест жизни. Провинция» (5, 295), — сердится он и в растерянности суетится, торопится, бросается от предмета к предмету, в итоге — никакого результата: «Как она холодна и... свободна, не дичится совсем!».

    Многочисленные диалоги Веры и Райского на этом этапе «Обрыва», как полагают иные читатели, подчас скучны, описание встреч героев затянуто. Но в тех и других есть своя особая, внутренняя энергия. «Диалоги Веры и Райского оживлены тонким авторским юмором и насыщены таким взаимным сопротивлением, которое составляет их неослабевающий динамизм. В этих диалогах — стилистическая сердцевина романа, тогда как более идейное противоборство Веры и Марка оказывается неубедительным и вялым»62.

    «лукавая кокетка, тонкая актриса или глубокая и тонкая женская натура...» (5, 295). Наконец, его осеняет: перед ним «не девочка, прячущаяся от него от робости, как казалось ему, от страха за свое самолюбие при неравной встрече умов, понятий, образований» (5, 347). Перед ним взрослое, независимое и гордое существо, не только не нуждающееся в его уроках, но и тяготящееся любой опекой. «Кажется, ее нельзя учить, да и нечему: она или уже все знает, или не хочет знать!» (5, 297). Тем не менее Райский с упрямством юнца держится за роль ментора, который призван развить «молодую непочатую жизнь» («Постой же, я докажу, что ты больше ничего как девочка передо мной!» (5, 298))«схема» отношений Ильи Ильича и Ольги: неожиданная взрослость Веры только оттеняет юношескую незрелость Райского.

    «Мудрая, сосредоточенная, решительная...», развивающая «здравые идеи» «выработанным языком»... Откуда в молодой девушке подобная взрослость? Ведь она не прошла «школы жизни», драматически пережитой сполна, к примеру, Александром Адуевым. Гончаров, размышлявший прежде над ранней взрослостью Ольги Ильинской, передает Райскому мысль об инстинкте, что играет особую роль в развитии женской натуры. «Инстинкт у ней шел далеко впереди опыта...», свою роль сыграл и «быстрый, ничего не пропускающий ум», сугубо индивидуальная примета Веры. Но все же подобная «мудрость» — «мудреность» героини психологически до конца не объяснена (не от прочитанного же Фейербаха!). Другое дело, что для таинственной красавицы такое объяснение и не является необходимым: поэтика образа Веры такова, что ей приданы все достоинства Героини, и чем они неожиданнее с позиции обычной логики, тем сильнее запланированный эффект.

    Любимой идеей Веры оказывается та самая, что столь неустанно проповедовал Райский в сценах с Софьей, — это идея свободы, созвучная ее романтическому облику. Слежка за ней потерявшего голову Бориса («любовное шпионство») вызывают гнев Веры: «В каждом вашем взгляде и шаге я вижу одно — неотступное желание не давать мне покоя, посягать на каждый мой взгляд, слово, даже на мои мысли... По какому праву, позвольте вас спросить?» (5, 347). В подобной ситуации учительский энтузиазм героя выглядит неуместным, и сама его роль проповедника как таковая обессмысливается. «Чего я хочу? — Свободы!» — прямо заявляет Вера. Ободренный говорун Райский разражается, как бывало с Беловодовой, бурной тирадой: «Я тебе именно и несу проповедь этой свободы! Люби открыто, всенародно, не прячься: не бойся ни бабушки, никого! Старый мир разлагается, зазеленели новые всходы жизни — жизнь зовет к себе, открывает всем свои объятия... Если заря свободы восходит для всех: ужели одна женщина останется рабой?» (5, 350—351). Но Вера осаживает его спокойным и трезвым признанием: «Я знаю, что я свободна, и никто не в праве требовать отчета от меня... Я никого не боюсь, и бабушка это знает и уважает мою свободу» (5, 351).

    «барышня»: «в ней много... спирта, задатков самобытности, своеобразия ума, характера — всех тех сил, из которых должна сложиться самостоятельная, настоящая женщина и дать направление своей и чужой жизни, многим жизням, осветить и согреть целый круг, куда поставит ее судьба» (6, 8). Насколько несовместимы, — чувствует герой, — стремления Веры и те возможности, что предоставило ей традиционное воспитание: «Ей тесно и неловко в этой устаревшей искусственной форме, в которую так долго отливался склад ума, нравы, образование и все воспитание девушки до замужества» (6, 8). Дальнейшая судьба Веры, полагает Райский, тоже зависит от воспитания (будущего наставника): «Она пока младенец, но с титанической силой, надо только, чтоб сила эта правильно развилась и разумно направилась» (6, 8).

    не раскрывать ее характер в целом и не оговаривать его место в системе образов) — обладает всеми достоинствами мудрого наставника. «Вы стоите на вершинах развития, умственного, нравственного и социального! Вы совсем готовый, выработанный человек» (6, 78), — обращается к ней Райский. При всем его самоуверенном энтузиазме он должен признать ее превосходство на излюбленном поприще, в учительстве: «...вы мудрец. Да здесь, я вижу, — непочатый край мудрости! Бабушка, я отказываюсь перевоспитывать Вас и отныне ваш послушный ученик» (6, 79). Тем не менее ее методика воспитания, — полагает Райский, — устарела: «где же свобода, где права? Ведь она (Марфенька) мыслящее существо, человек, зачем же навязывать ей свою волю и свое счастье?..». Бабушка возражает: «Кто навязывал: спроси ее? Если б они у меня были запуганные, какие-нибудь несчастные, а ты видишь, что они живут у меня, как птички, делают, что хотят» (6, 76). Но Райский видит в семье Бабушки пример «навязывания» особого рода: «Вас связывает с ними не страх, не цепи, не молот авторитета, а нежность голубиного гнезда». Повторяется случай, так глубоко рассмотренный в «Сне Обломова», когда именно любовь и забота навсегда предрешили грустную судьбу Ильи Ильича (кстати, все три слова — «нежность голубиного гнезда» — из числа слов, причастных к описанию этого героя). «Деспотизм любви» часто имеет те же последствия (пассивную незрелость на всю жизнь), как и прямое насилие. Альтернатива тому и другому — предоставленная самостоятельность растущему существу, свобода выбора им собственной дороги.

    Райский повторяет дорогие для Гончарова на всех этапах творчества мысли Руссо, когда обращается к Бабушке: «Но ведь все дело в воспитании: зачем наматывать им старые понятия, воспитывать по-птичьи? Дайте им самим извлечь немного соку из жизни... Птицу запрут в клетку, и когда она отвыкнет от воли, после отворяй двери настежь — не летит вон! Я это и нашей кузине Беловодовой говорил: там одна неволя, здесь другая» (6, 77). Образ клетки-тюрьмы, теплого и сытного плена-неволи, тоже восходит к «Сну Обломова» (третья глава, с. 265) и к «Фрегату „Паллада“» (вторая глава). Вослед мольбе самой Веры, обращенной к Татьяне Марковне: «...у меня другое счастье и другое несчастье, нежели у Марфеньки. Вы добры, вы умны, дайте мне свободу...» (6, 142), Райский умоляет Бабушку: «Не стесняйте только ее, дайте волю. Одни птицы рождены для клетки, а другие для свободы... Она сумеет управить своей судьбой одна» (6, 78). Подразумевается: не без его, Райского, дружеского попечительства.

    Миссия воспитателя казалась в какой-то момент вполне реализуемой: «это не мираж, опять это подвиг очеловечивания, долг, к которому мы все призваны и без которого немыслим никакой прогресс» (6, 8). (Разительно совпадение не только мыслей, но и слов героя со словами самого Гончарова из его писем и книги «Фрегат „Паллада“».) Герой Гончарова воодушевлен на этот раз не первозданностью «материала» для предстоящей работы («обратить Веру к жизни»), как в случае с Софьей и Марфенькой, а богатством этого материала. Райского воодушевляет реальная возможность стать «развивателем» незаурядной личности: «Он положил бы всю свою силу, чтобы помочь ей найти искомое, бросил бы семена своих знаний, опытов и наблюдений на такую благодарную и богатую почву» (6, 8). Миссия воспитателя перерастает в миссию спасителя по мере того, как Райский все более влюбляется в Веру и наблюдает ее страдания, он «чувствовал, что на нем одном лежал долг стать подле нее, осветить ее путь, помочь распутать ей самой какой-то роковой узел или перешагнуть пропасть и отдать ей, если нужно, всю опытность, ум, сердце, всю силу» (6, 238). Для этого «он должен быть для нее авторитетом», но Вера не признает его таковым. Более того, в их отношениях роли распределились совершенно противоположным и нежелательным для героя образом. Райскому стыдно признаться, что он «довел себя до такой подчиненной роли перед девочкой, которая мудрит над ним, как над школьником, подсмеивается и платит за всю его дружбу безнадежным равнодушием» (6, 36). И читателю при трезвом взгляде на «игры» влюбленного Райского с равнодушной Верой (детские обиды, склонность к самообману, неловкости и бестактности...) вспоминаются именно школьные (подчас жестокие) шалости резвого подростка. Удачным комментарием к поведению Райского в третьей и четвертой частях «Обрыва» служат слова Гончарова о том, что фантазия Райского «беспорядочно выражалась в самой жизни, освещая бенгальскими огнями явления, встречные личности, строя в миражах страсти, уродуя правильный ход жизни и увлекая в разладицу самого человека» (6, 444). Здесь выразительны слова, определяющие именно приметы нарушения «порядка»: беспорядочно, уродуя, в разладицу, бенгальские (шумные, искусственные) огни... В них подчеркнут разрушительный эффект активности Райского по отношению к Вере: стремление помочь оборачивается навязчивостью, невинное восхищение редкой красотой — ревностью с соответствующими последствиями...

    Райский оттягивает признание очередного поражения, он опоздал: «она уж эмансипирована!» («и я собирался развивать ее, тревожить ее ум и сердце новыми идеями о независимости, о любви, о другой неведомой ей жизни...»). После искусственного во многом нагнетания «тайн» (письма, выстрелы...) мелькает истина: кто-то выполнил его работу до него: «Да кто же это?» (5, 352). Кто этот цивилизатор?» (6, 153). На авансцену теперь должен выйти другой мужчина в той же самой роли: развивателя и... соблазнителя.

    «Двойничество» главных мужских характеров

    С появлением Марка Волохова монопольное пребывание Бориса Райского на авансцене повествования, на первый взгляд, серьезно подрывается. Но не следует игнорировать особую взаимосвязь этих персонажей. Два главных мужских характера в «Обрыве» «дублируют» друг друга, но не в координатах «двух возрастов», как в «Обыкновенной истории». Их «двойничество» носит более сложный, подчас запутанный характер.

    сразу подметила. О Райском: «Отроду не видывала такого человека!», а затем: «Вот только Маркушка у нас бездомный такой...» (5, 164). Леонтий Козлов о Марке: «А ведь в сущности предобрый!.. И чего не знает? Все! Только ничего не делает, да вот покою никому не дает: шалунище непроходимый» (5, 266). Последнее определение совпадает с тем, что говорят о Райском. Да и сам он сразу осознает сходство нового знакомого с... собой: «кажется, не я один такой праздный, не определившийся, ни на чем не остановившийся человек. Вот что-то похожее: бродит, не примиряется с судьбой, ничего не делает (я хоть рисую и хочу писать роман), по лицу видно, что ничем и никем не доволен» (5, 267).

    Сам Гончаров не раз писал о Райском-Волохове как об едином, притом «вечном типе»: они «будут являться среди всех поколений, со свойственными каждому поколению отличиями, настолько, насколько лень, безделие, нетрезвое понимание действительности и другие, свойственные обоим недостатки, будут уделом самого общества» (6, 430). Романист никогда не противопоставлял друг другу этих двух героев «Обрыва», а неоднократно подчеркивал их сходство: «оба носили в себе недовольство, оба даже хотели и порывались, каждый по-своему, выйти из него... но испорченные воспитанием, без подготовки к деятельности, они не могли совладеть со своей волей, пробудить в себе энергию — и не хотели создать себе никакого круга специального, практического труда, не умели найти дела около себя» (6, 430).

    «двойничество» мужских характеров: «Райский вообще любимец г. Гончарова, и из него он, кажется, хотел создать новый тип, но как г. Гончаров пишет свои романы десятки лет, то рамки первоначально задуманного романа пришлось раздвинуть и втиснуть в срединку Марка. Иначе, без сомнения, героем романа, хотя и менее пикантным, оказался бы Райский, а героиней, по-нынешнему — Вера. Конечно, роман тогда бы выиграл, если не по новизне своей основной мысли... — то в последовательности... Тот роман был бы просто искусством для искусства, без претензии на тенденциозность, и лучше!»63.

    «Обрыве» можно объяснить, опираясь на внутренние связи произведения. Гончаров на протяжении всего творчества разрабатывал лишь один тип личности, в этом сказалась и его верность себе и определенная творческая «заторможенность». Центральный герой гончаровской романистики — идеалист и недоросль (в категориях взросления) — на определенном этапе действия в «Обрыве» как бы расщепляется на два персонажа. Основная функция «пассивного» — наблюдать, сопереживать происходящее и фиксировать его в творчестве. «Активный» развивает уже опробованную ранее любовную линию, сопряженную с «воспитанием» для себя любимой женщины. Типичный для гончаровской романистики контраст мужских характеров реализуется при появлении Тушина, который противостоит и Райскому, и Волохову по многим параметрам. Но на этот раз подобный контраст так и не обретает подлинного сюжетного развития, оставаясь во многом потенциальным.

    Почему произошло подобное «расщепление» гончаровского типа? Отчасти в попытке отдать неловкую дань «злобе дня» (полемика с нигилизмом-прагматизмом). Отчасти во избежание повторения (в третий раз!) вялой истории увлечения и поражения инфантильного фантазера. Но главная причина связана, вернее всего, с идеей «романа в романе». Произведение «о живых лицах, с огнем, движением, страстью» нуждалось в эффектном динамичном сюжете с интригующими героем и героиней («не-обыкновенная история»). Для этого необходим был взгляд на события со стороны: «автор» должен был «выйти из игры», перевоплотившись в сюжетном действии в «другого». Так можно предположительно «выстроить» художественную логику романиста, создавшего структурно сложную повествовательную форму.

    Сходство «автора» романтической повести с ее героем раскрывается ненавязчиво и постепенно (а само обнаружение в Марке возлюбленного Веры искусственно затягивается). Райскому долго как бы остается неясной вся степень собственной похожести на Волохова. «Что же он такое?» — спрашивает Борис. И в ответ неожиданно рисует... автопортрет (кстати, очень близкий к только что приведенной гончаровской характеристике обоих героев): «Такая же жертва разлада, как я? Вечно в борьбе, между двух огней? С одной стороны, фантазия обольщает, возводит все в идеал: людей, природу, всю жизнь, все явления, а с другой — холодный анализ разрушает все — не дает забываться, жить: оттуда вечное недовольство, холод...». И в заключение Райский снова возвращается к Марку: «То ли он, или другое что-нибудь?» (5, 267). Ответ на этот и многие другие вопросы — в ночном разговоре Бориса и Марка в доме Бабушки, когда сама обстановка и выпитое вино расположили их к откровенности.

    «Обрыва», проявляет «вкус и понимание» живописи, когда высказывается о портрете Марфеньки. «Уж не артист ли он, да притаился» (5, 273), — задумывается Райский. Но в центре разговора — не столько самораскрытие каждого (каков сегодня он), а выяснение, почему он стал таковым, как сложился. Именно воспитание — согласны оба! — ключ к объяснению праздной скуки, что мучает обоих. Райский высказывается очень определенно: «...я думаю, вы просто не получили никакого воспитания, иначе бы не свихнулись: оттого ничего и не делаете» (5, 278). Для него — «воспитание» очень широкое понятие (в духе просветительской философии). Волохов подчас склонен сводить это понятие к обретению хороших манер. Главным оратором выступает Райский, Волохов только провоцирует его едкими замечаниями.

    Борис сам ставит вопрос: «Отчего Вы такой?» — и сам отвечает на него довольно развернутым пассажем. Этот пассаж заменяет собой обычную для гончаровских героев «историю», к примеру, ту, что рисует детство-юность Бориса в первой части «Обрыва». Райскому предоставлена возможность догадаться, не имея никаких фактов в руках, каким образом сформировался характер Марка. Борис начинает с детства, которому в гончаровском мире, как не раз подтверждалось, отдается решающее влияние на судьбу человека. «...Я думаю, вот отчего (вы такой. —  К.), — начинает Райский: от природы вы были пылкий, живой мальчик. Дома мать, няньки избаловали вас... Все это баловство повело к деспотизму...» (5, 281). Предоставляется возможность вообразить иной, чем в случае с Илюшей Обломовым, результат баловства в детстве. При склонности к мечтательности, мягком характере опека-лелеянье обернулись для Обломова пассивной незрелостью навсегда, желанием спрятаться от жизни. При несколько иной натуре они же могли привести к эгоистическому подростковому бунту, который тоже навсегда осложнил бы положение героя в мире.

    «Обрыва»64 сохранился развернутый «этюд о воспитании» Марка. Он не вошел в окончательный текст, возможно, потому, что романтический герой не нуждается в «истории»: чем «темнее» его прошлое, тем он более загадочен и притягателен. Этюд напоминает о том, как развивался бы образ Волохова, если бы он оказался героем «обыкновенной истории», а не романтической повести, что рождена богатой фантазией Райского.

    Этюд открывается возражением Волохова на слова Райского о нем в приведенном выше диалоге: «...вы тут насказали, что я избалован поклонением слуг, нянек, дворни в родительском дому: ничего этого не было. Мне не льстили, не ухаживали за мной, не берегли; напротив». Сиротство Волохова оказывается куда более суровым, чем сиротство Райского. Марк познал в раннем детстве все трудности жизни в бедности и небрежении: «Отец рано овдовел и уехал в Москву, а меня оставил на попечение деревенской бабы» в восемь лет. Через шесть лет приехал и обнаружил, что «я грязен, груб... дико гляжу, не умею войти, поклониться, ничего не знаю». В монологе, обращенном к Райскому, Волохов объясняет, каким образом сформировался в нем уже в детские годы независимый, строптивый характер: «Свобода, полный простор сблизили меня с природой: я ничего и никого не боялся — ни в лесу, ни в поле, ни чертей, ни разбойников: рос, крепчал и здоровел... Ни страха, ни узды не было. Оно бы и хорошо: я здоров, силен, смел и готов на все». Отсутствие «деспотизма любви» и деспотизма властного авторитета обеспечили становление сильной воли, заронили зерна будущей инициативной энергии... «Но тут и кончается хорошая сторона», — замечает Марк, ничуть не романтизирующий образ «дикаря», «естественного человека» (по Руссо).

    о роли мудрого и терпеливого руководства на начальном этапе развития. По глубине психологических наблюдений (конечно, не по силе образов!) этот «трактат» можно сопоставить со «Сном Обломова».

    «...помните ли это хаотическое брожение детских впечатлений, понятий, порывов воли? Помните ли, как это выражается беспорядочно, странно, дико, иногда впадает в absurdum? Помните ли нежную детскую чувствительность и восприимчивость?». В ранние годы растущему человеку особенно необходимо влияние зрелого ума и доброй воли: «И беда, коли некому подстерегать, уравновешивать и направлять ее (чувствительность. — Е. К.)! Еще пуще беда, когда кругом только подстерегают, вызывают и употребляют во зло эти порывы и проявления! Что станет с этой чувствительностью, с этим умом?» Пытливый ум ребенка нацелен на первооткрытие мира и его дальнейшее познание: «Он зорко иногда вдруг взглянет в глубину какого-нибудь природного таинства, и даже за пределы природы, когда случайно подвернется его взгляду факт?». Но развитие природной пытливости — в руках старших: «какое впечатление вынесет он, когда не подвели к нему постепенно, не приготовили? Как оно примется им, как подействует?» Человек рождается, отягощенный грузом природных животных инстинктов: «Вспомните нескладицу детских речей, суждений, выходок дикой воли, характера, тирании над слабыми, над животными, пытания всего глазом, ухом, рукой, умом и чувством». Только осознанная мораль, привнесенная воспитанием, способна «очеловечить» человеческого детеныша. А если этого нет, если накапливаемый негативный опыт («примеры слепой злости, присвоения чужого себе») «проходит в глазах ребенка — без указания, без урока и само собой работает в нем: и как работает!» — то создается (по закону слепого подражания) на базе злых инстинктов — аморальный человек. Горький исход ждет и добрые природные задатки — они, не развившись, угасают: «прямой взгляд детской логики: „Как это должно быть и как это бывает на деле?“ И ряд противоречивых примеров тянется в уме, опять-таки без урока, без ариадниной нити...». Отставленный в детстве от благотворного, воспитывающего влияния в сфере чувств, ума и морали («ищи его в себе, этого урока, уразумей без способов!»), выросший человек обречен во взрослой жизни на дисгармонию, моральную незрелость, вечные поиски себя, безнадежные попытки самоусовершенствования...

    Ученические годы (гимназия и университет), как их описывает Марк, отмечены бунтом против всего и всех его сильной, но не направленной на разумную цель воли и ищущего, неудовлетворенного ума. В гимназии прослыл разбойником, «учил только то, что мне нравилось», в университете «просто не знал, чему учиться, что нужно именно мне, а то чему учили или притворялись, что учили, мне не нравилось, казалось мне не нужно... Я все отыскивал своего права — в жизни видишь одни нарушения»65.

    непроясненность этого образа, очевидную с первого взгляда. Леонтий вспоминает, что вся студенческая жизнь Марка была ряд «проказ», и это объяснялось отнюдь не юношеским легкомыслием: «Когда я спросил его, зачем он это делает, он в свою очередь спросил меня, зачем я учу детей? Я ответил, что это мое назначение, призвание — надо же жить, т. е. делать дело. А он на это возражает, что его назначение проказничать». Действительно, проказы Марка не обычные проказы студентов, которые любят «попить, подраться, побуянить». «Он как-то иначе проказничает, — замечает Леонтий, — ...он все играл злые шутки с профессорами и некоторыми товарищами» (5, 369). Из трех историй, рассказанных Леонтием, становится очевидным, что все «злые шутки» Марка направлены против нарушений «права» в его понимании (подтасовки, обман, недобросовестность...). Успех этих «проказ» обеспечен смелостью и талантливостью исполнителя («Язык у него, как бритва... и за словом в карман не полезет»). Итог правдоискательства Марка: «Его не выпустили, и он вышел без аттестата» (5, 370). «Подвиги» Марка, о которых рассказывает Леонтий, того же рода, что его проказы в Малиновке (от стрельбы во всесильного Нила Андреевича до раздачи книг местным недорослям). Такую шутовскую форму обретает его бунтарство, истоки которого ясны из «автобиографии». В ней же упоминается о любви героя к дочке профессора, побеге с ней, столкновении с отцом, наконец, определении в полк. «Мне и тут показалось, что они притворяются, что ничего этого не нужно, что дела тут никакого нет... Я чувствовал силищу в руках, в голове шумело... — а хотелось бы вот куда-то, что-нибудь одолеть, с чем-нибудь сладить... словом, хотелось простора и воли»66.

    Райский в ночном разговоре с Волоховым, не зная всех подробностей его детства и юности, прочерчивает похожую (на ту, что в «автобиографии») линию отношений взрослеющего Марка с обществом, при этом прямо связывая эпоху бунтарства-буянства с концом детства: «А когда дядьки и няньки кончились, чужие люди стали ограничивать дикую волю, вам не понравилось, вы сделали эксцентрический подвиг, вас прогнали из одного места. Тогда уж стали мстить обществу: благоразумие, тишина, чужое благосостояние показалось грехом и пороком, порядок противен, люди нелепы... И давай тревожить покой смирных людей!» (5, 281). От размышлений об одном человеке (Марке) Райский переходит к более широким — о типе людей, именуемых им со слов самого Волохова «артистами» и описанных как «праздные повесы, которым противен труд и всякий порядок», они предпочитают «бродячую жизнь, житье нараспашку, на чужой счет» (5, 280). Одни из этих «артистов» просто утопают в картах, в вине... другие — ищут роли. Безусловно, Марк, не гнушающийся упомянутыми развлечениями, все же принадлежит ко вторым. Еще ближе к личности Волохова следующая характеристика одной из этих ролей: «Есть и дон кихоты между ними: они хватаются за какую-нибудь невозможную идею, преследуют ее иногда искренно: вообразят себя пророками и апостольствуют в кружках слабых голов, по трактирам. Это легче, чем работать». А затем уже непосредственно прорисовывается линия прошлой, настоящей и... будущей (в романе!) истории Марка: «Проврутся что-нибудь дерзко про власть, их переводят, пересылают с места на место. Они всем в тягость, везде надоели. Кончают они различно, смотря по характеру» (5, 282).

    Характеристика Райским Волохова как одного из «артистов» заставляет вспомнить многочисленные самохарактеристики Райского: многое, что в полной мере относится к Марку, частично характеризует и Бориса. В нем есть и эксцентричность, и непримиримо критический взгляд на мир... У Марка — проказы, у Бориса — шалости. Раздраженными людьми он тоже может быть назван «праздным повесой», а от «жизни нараспашку, на чужой счет» его уберегают богатство и родовитость. Но главное — он не столько Дон Жуан (ему явно не хватает подлинной страстности), сколько Дон Кихот, искренний проповедник, апостол «развития», борец со слепотой и темнотой, только не в трактирах, а в светских гостиных и дворянских усадьбах. Дон Кихот, всегда обреченный на поражения (вечный неудачник в любви и проповеди), но сохраняющий азартную юношескую веру в свои силы: «...я ...дойду! Время не ушло, я еще не стар» (5, 276).

    С третьей части романа, где Марку суждено «заменить» Бориса в любовном сюжете, нарастает идеологизация повествования, что дает о себе знать с самых первых ее страниц (авторские размышления о Райском). В тексте звучат неожиданно агрессивные интонации против «квазиновых идей», на которые бросается жадная юность. Райский их не принимал: «Он ссылался на свои лета, говоря, что для него наступила пора выжидания и осторожности: там, где не увлекала его фантазия, он терпеливо шел за веком». Он был привержен идеям «видоизменяющим, но не ломающим жизнь» (6, 7). Подчеркиваемая умеренность Бориса призвана оттенить радикальность Марка, суть «программы» которого раскроется позднее в длинном пассаже, к тому же от лица Веры.

    Марку приписывались взгляды, представляющие из себя набор упрощенных верований, связанных с таким явлением, как нигилизм 60-х годов67«Обрыва», упоминал и роман «Отцы и дети» (1861). Предпринятый А. И. Батюто «философский и этико-эстетический опыт сравнительного изучения» романов Тургенева и Гончарова привел его к заключению, что следует говорить «о вероятной зависимости скорее по линии „Отцы и дети“ — „Обрыв“, нежели наоборот...». Признается также, что «концептуально-художественной общности между „Отцами и детьми“ и „Обрывом“ не существует»68. Очевидна несопоставимость образов Базарова и Волохова как по масштабу личности, в них воплощенной, так и по художественному исполнению. Судьба тургеневского героя, который выглядит (не совсем по воле автора?!) значительным и трагическим, — в центре романа. В обстановке острой критической полемики вокруг «Обрыва» критика тоже заявляла: «Вся соль романа г. Гончарова заключается в его герое Марке. Вычеркните Марка — и романа нет, нет жизни, нет страстей, нет интереса, «Обрыв» невозможен»69. Гончаров так реагировал на подобные заявления: «они выходят из себя за Волохова, как будто все дело в романе в нем!» (8, 374). А в одном из писем пояснил: «Моя главная и почти единственная цель в романе есть — рисовка жизни, простой, вседневной, как она есть или была, и Марк попал туда случайно» (8, 353). И можно согласиться с И. Анненским, что в Марке автор «Обрыва» представил не сатирическую, а «какую-то наивную, лубочную карикатуру на нигилиста»70«промозглого угла», где герой очутился по причудливой логике своевольной судьбы, соединяют имя «Марк Волохов» с этими пугающими именами.

    Во время упомянутого ночного диалога Райского быстро раздражила самоуверенная небрежность собеседника: «У вас претензия есть выражать собой и преследовать великую идею!» — восклицает Райский и бросает насмешливо: «Прощайте, русский... Карл Мор!» (5, 282), но затем задумывается. Имя шиллеровского благородного разбойника появляется в романе не случайно: литературный контекст проясняет замысел. Высказывалось мнение, что, «называя устами Райского своего «нелюбимого персонажа» русским Карлом Моором, писатель таким образом отдавал должное деятельности если не конкретно Марка Волохова (не случайно Райский произносит эти слова иронически), то, по крайней мере, тех, кого Волохов должен был представить в «Обрыве»71«деятельности» волоховых писатель безоговорочно не принимал).

    Бунтарство, исконно присущее отдельным личностям (особенно в молодости!) и расцветающее в подходящих условиях, традиционно поэтизировалось в романтических произведениях. Появлению Марка предшествуют заинтриговывающие упоминания о нем в письме Леонтия Райскому и высказываниях Бабушки. Во внешности Волохова просматривается очевидная незаурядность — доминируют приметы смелости, дерзости и вызова: «сложенный крепко, точно из металла», «открытое, как будто дерзкое лицо», «взгляд серых глаз был или смелый, вызывающий, или по большей части холодный и ко всему небрежный». «Улыбка, мелькавшая по временам на лице, выражала не то досаду, не то насмешку, но не удовольствие» (5, 264). Столь же детально фиксируются напряженные позы тела: «Сжавшись в комок, он сидел неподвижен: ноги, руки не шевелились, точно замерли, глаза смотрели на все покойно или холодно.

    » (5, 264). Все эпитеты и сравнения призваны подчеркнуть потенциальную готовность к действию, они намекают на силу, что еще целиком не проявлена в герое. (В черновике во внешности Марка отмечается сходство со львом.)

    Хотя Волохов в «Обрыве», признавал Гончаров, менее яркая личность, чем та, что первоначально задумывалась и рисовалась, «но также заявляющая слепой протест против всего, что есть, без отчетливого понятия о том, что должно быть. Такие личности были и будут всегда» (6, 429). Таким образом, при всех изменениях, внесенных в первоначальный план образа (черновики), именно мотив «слепого протеста» (бунтарства-буянства), судя по всему, остался для Гончарова, одаренного способностью рисовать инфантильных неудачников, а не идейных отрицателей, основополагающим. И естественно, что Марк раскрывается куда убедительнее как таинственный «любовник Веры» (именно так он именуется в письмах романиста) в той самой романтической истории, что привиделась «автору» — Райскому, чем как носитель некоей «новой правды».

    е. Любовь как «поединок роковой»

    «расщепления» центрального мужского образа складывается необычный любовный треугольник. Вера (героиня последних трех частей «Обрыва») оказывается вовлеченной в отношения с двумя мужчинами, в сущности одного и того же психологического типа (их поведение различается лишь степенью воспитанности-светскости) и поэтому постоянно пересекающимися и «оглядывающимися» друг на друга. И в ее собственных чувствах и мыслях оба героя тоже постоянно сталкиваются-совмещаются.

    «Марк во 2-й части — не то, что он в 3-й, 4-й и 5-й: он у меня вышел сшитым из двух половин» (8, 353). Встреча Веры и Марка в качестве зачина (пролога) любовного сюжета бросает свет на все его последующее развитие. Сразу определяются ведущие интонации: снисходительно-ироническая Веры — задиристая Марка (кстати, повторяющие интонации Веры и Бориса при первой встрече). Вера иронична, поскольку Марк ведет себя как шалун-подросток. Легкомысленный вызов со стороны незнакомца был сразу подмечен умной девушкой: «Вы, кажется, не мальчик... Вы не мальчик, — повторила она, — а воруете чужие яблоки и верите, что это не воровство, потому что господин Прудон сказал». Вера обрывает и саморекламу героя: «Вы, кажется, хвастаетесь своим громким именем!». С первого момента Вера подметила желание Марка, подобно Борису, доминировать и поучать: «свободный ум, сами говорите, а уже хотите завладеть им. Кто вы и с чего взяли учить» (6, 169).

    Характер будущих отношений Веры и Марка, имитирующих (в утрированном варианте) отношения Веры и Бориса, любопытно прорисованы Гончаровым по контрасту с любовью Марфеньки и Викентьева. Чувства последних даются как природная норма: «Их сближение было просто и естественно, как указывала натура... Поэзия, чистая, свежая, природная, всем ясная и открытая, билась живым родником — в их здоровье, молодости, открытых, неиспорченных сердцах... Перспектива была ясна, проста и обоим им одинаково открыта. Горизонт наблюдений и чувств их был тесен. Марфенька зажимала уши или уходила вон, лишь только Викентьев, в объяснениях своих, выйдет из пределов обыкновенных выражений и заговорит о любви к ней языком романа или повести». Характерен сам набор определений (свежая, ясная, открытая, обыкновенных, проста...) и ироническое упоминание о подражательном языке, взятом из литературы. Эта норма характеризуется дополнительно через отрицание «анормального» в сфере чувства и мысли: «...между ними (Марфенькой и ее женихом. — Е. К.) не было мечтательного, поэтического размена чувств, ни оборота тонких, изысканных мыслей... Дух анализа тоже не касался их... Их не манила даль к себе, у них не было никакого тумана, никаких гаданий» (6, 143—144). В этом перечислении (с нагнетанием однородных членов) нарастает акцент на искусственной экзальтированности чувств и абстрактности мыслей («игра», «туман»...). Именно подобными признаками отмечены диалоги Веры и Марка. Кроме того, они затянуты и включают повторения, что Гончаров признавал сам. Из письма к М. М. Стасюлевичу: «Вы говорите, что : оно иначе и быть не может. Дело не в тождестве темы, а в нестерпимой болтовне. Я полагаю, что этот разговор — самое слабое место в романе, и потому сделаю, что только можно, то есть сокращу» (8, 348). Возможно, само многословие возникло в попытке прикрыть бессодержательность спора. Диалог выразителей, так сказать, двух разных «правд» был сведен к спору о «бессрочной любви». Гончаров пошел по проторенному пути многочисленных беллетристов, его современников, ни один из которых, иронизировала критика, «не даст вам точного понятия о том, что именно говорил его герой, какое положительное знание он сообщил, в чем заключается интеллектуальный образ развивателя. Вы узнаете только, что общее впечатление красноречия было умягчающее и отрадное и что центром, около которого все вертелось, было чувство, сердце, любовь»72.

    В первом свидании на дне оврага уже обозначились четко роли и Веры, и Марка в любовном романе. Прежде всего, каждый хочет стать наставником другого. Марк: «Когда я научу вас человеческой правде?» Вера: «А когда я отучу вас от волчьей лжи?» Какое-то время Вера уже диктовала условия («...обещали мне и другую жизнь, и чего-чего не обещали... Я была так счастлива, что даже дома заметили экстаз»). Но теперь она требует большего: «отучитесь... вообще от этих волчьих манер: это и будет первый шаг к человеческой правде!» (6, 172). В ответ Марк взрывается: «Ах вы барышня, девочка! На какой еще азбуке сидите вы: на манерах да на тоне! Как медленно развиваетесь вы в женщину! Перед вами свобода, жизнь, любовь, счастье — а вы разбираете тон, манеры. Где же человек, где женщина в вас?.. Какая тут „правда“!» (6, 173). Реакция Веры на эти слова очень показательна: «Вот теперь, как Райский заговорили...» И на самом деле: даже лексика Марка, не говоря о тематике, та же самая, что в «пропаганде» Райского. И сам этот герой как бы постоянно присутствует в их беседе и сознании. Марк безуспешно пытается отделаться от призрака Райского («Да ну его! Мы не затем сошлись, чтоб заниматься им» (6, 173), но не может уйти от неоднократного упоминания его имени, противопоставляя себя Райскому и сравнивая себя и, более того, Веру — с ним. Вера тоже вспоминает о кузене не раз.

    Невидимое присутствие Райского как в этой сцене, так и в других, подчеркивают еще раз центральное положение этой фигуры в «Обрыве» в качестве героя и одновременно творца текста. Вся линия Вера — Волохов пишется как бы по черновику линии Вера — Райский, которая, в свою очередь, воспроизводит известную ситуацию, начатую еще историей Наденьки и Александра в «Обыкновенной истории»: «неизлечимый романтик» неминуемо терпит поражение. Примечательно, что определение «неизлечимый романтик», что Гончаров относил к себе в одном из писем, Волохов дает Райскому как раз в анализируемой сцене свидания. Марк хорошо понимает Райского, поскольку это понимание обретается через самопознание (подобным образом постигает Марка и Райский, как демонстрировалось ранее).

    «сильный сильного никогда не полюбит, такие, как козлы, лишь сойдутся, сейчас и бодаться начнут!» (6, 79). Но, помимо общепсихологической основы подобной любви-борьбы, в отношениях влюбленных заявляет о себе и романтическая поэтика этой части «романа в романе». Любовь Марка и Веры (вослед отношениям Бориса и Веры) развертывается в духе популярного в романтической поэзии «рокового поединка». Можно припомнить многие стихи М. Ю. Лермонтова («Я не унижусь пред тобою...», к примеру). Л. С. Гейро добавляет также имена Ф. И. Тютчева, А. А. Фета. Особое значение придается фигуре Ап. Григорьева: «многие черты романтического характера, так же как и общие проблемы романтизма, Гончаров воспринял тогда именно в их конкретном преломлении» у Григорьева (подчеркивается связь гончаровского «неизлечимого романтика» с «последним романтиком» Григорьева, каковым он предстает в «Одиссее последнего романтика», цикле «Борьба» и других произведениях конца 50-х — начала 60-х годов)73«...последний в наше время фазис любви — , любовь »74.

    «Род безмолвной борьбы», «искусственной игры», как демонстрировалось, развертывается между Райским и Верой. Оба свидания Веры и Марка тоже поданы как «борьба, драма». Диалоги влюбленных при первом свидании состоят из одних требований и упреков. Вера хочет от Марка отказа от «дела» («вспрыскивать мозги» — «учить дураков», по его собственным словам): «Остались здесь, были б, как другие». Его амбиции смелее: «Я зову вас на опыт, указываю, где жизнь и в чем жизнь». Марк упрекает Веру: «Обещали так много, а идете вперед так туго — и еще учить хотите... вы не верите, не слушаетесь!» Вера отвечает на это тоже упреком: «Сами проповедовали свободу, а теперь хотите быть господином и топаете ногой, что я не покоряюсь рабски... я слепо никому и ничему не хочу верить, не хочу!» (6, 175). Взаимное увлечение в момент свидания как бы улетучивается под напором взаимных претензий. «У вас рефлексия берет верх над природой и страстью... Это скучно! Мне надо любви, счастья» (6, 177), — повторяет Марк излюбленную тираду Райского и резко прерывает свидание его же словами: «Я ошибся! Спи, дитя!». Раз «пробуждение» не состоялось, «постараемся не видеться больше». После расставания Вера погружается в размышления: «Я не верю ему, стало быть... и я... не люблю его?» В душу закрадывается естественная мысль: «И ужели я резонерка?» (6, 179). Само содержание и тональность первого свидания делают резонным подобное предположение.

    Но далее мотив «поединка рокового» разыгрывается по восходящей в соответствии с «романтическим ключом», избранным Райским как «автором» «романа в романе». Одновременно в описании безумств Веры просвечивает мысль о внушенности ей этой страсти (от этого мера страданий не убывает!). То, к чему неустанно призывал Райский, развертывается у него на глазах: его развивательные идеи как бы проверяются на практике. Вера проходит «школу жизни» по плану, вдохновленному Райским, хотя предмет страсти и не он сам. Зато ситуация неучастия, положение свидетеля позволяет делать «заготовки к роману» («воображение робко молчало и ушло все в наблюдение за этой ползущей как «удав»... чужой страстью»). Но как «человек сердца» Райский не мог оставаться равнодушным к мукам Веры. Видя несчастную девушку, «упившуюся этого недуга», наблюдая «нетрезвость страсти» в невинном существе, Райский вздрагивает за нее: «Он молчал, вспоминая, какую яркую картину страсти чертил он ей в первых встречах и как усердно толкал ее под ее тучу. А теперь сам не знал, как вывести ее из-под нее» (6, 182). В нем в эту минуту умолкала собственная страсть, он искренно сострадал «совращенной» им девушке. А она, в свою очередь, находит именно в нем виновника своих страданий: «Вы меня учили любить, вы проповедовали страсть, вы развивали ее...» (6, 226). Вера через собственные страдания обретает право осудить Райского за его игру с чужим воображением и сердцем, подобно тому, как Кирилов своим трудом заслужил право осудить его же за игру с искусством. Любопытно, что оба используют одно и то же слово — «шутить» — как ключевое. Вера: «Чтоб вы не шутили вперед с страстью, а научили бы, что мне делать теперь, — вы, учитель!» (6, 227). Знаменательна интонация: горькая, упрекающая и... презрительная. Райский только тихо оправдывается: «Я разумел разделенную страсть... Тогда бурь нет, а только живительный огонь». Но Вера возражает Райскому, повторяя его же слова: «Страсти без бурь нет или это не страсть!» (6, 228). Когда Вера в отчаянии кидается к Борису за поддержкой («Научите же теперь, что мне делать?» (6, 228)), он не находит ничего другого, кроме: «...бабушке сказать». Более того, герой пытается как-то уйти от ответственности, перенеся часть ее на... Веру, которая «сама бредила о свободе... хотела независимости. Я только подтверждал твои мысли: они и мои. За что же обрушивать такой тяжелый камень на мою голову?» (6, 229). Растерянность и беспомощность звучат в крике Райского: «Зачем я тебе? Какую ты роль дала мне и зачем, за что!»

    Испытание, что выпало на долю Веры и Марка в их любви-борьбе, завершается во втором «решительном» свидании. На этот раз чувствуется, что и Марк, и Вера, действительно, охвачены страстью. В сцене есть подлинный драматизм (а не искусственная экзальтация, как во многих других эпизодах). Увидев Веру, Марк «одурел от счастья, как Райский» (этот «седой мечтатель»). Заниматься резонерством (рассуждать о бессрочной любви и любви на срок) перед лицом неизбежной разлуки ни тот, ни другой не хочет. Особенно показательно признание Веры: «...я тоже утомлена этой теорией о любви на срок!» (6, 255). Но тем не менее спор о том же самом вспыхивает, когда Вера не случайно проговаривается: «с вашими понятиями о любви». Марк нахмурился: «с понятиями о любви, говорите вы, а дело в том, что любовь не понятие, а влечение, потребность, оттого она большей частью и слепа. Но я привязан к вам не слепо. Ваша красота, и довольно редкая — в этом Райский прав, — да ум, да свобода понятий — держат меня в плену доле, нежели со всякой другой!.. Эти „понятия“ вас губят, Вера. Не будь их, мы сошлись бы давно и были бы оба счастливы...» Но его взволнованную мольбу Вера опять упрямо отвергает: «Счастье это ведет за собой долг» (6, 256—257). Марк искренен и прям в этом диалоге несчастных влюбленных: «...я вас люблю! Зачем вы томите меня, зачем боретесь со мной и с собой и делаете две жертвы?» И еще резче: Вы «не любите, не умеете любить... Вы рассуждаете, а не любите, Вера». Вера отвечает с неменьшей прямотой и искренностью: «Рассуждаю, потому что люблю, я женщина, а не животное и не машина» (6, 258—259). Марк: «У вас какая-то сочиненная и придуманная любовь... как в романах... с надеждой на бесконечность» (6, 259). Вера: «У меня оружие слабо — и только имеет ту цену, что я взяла его в моей тихой жизни, а не из книг, не понаслышке» (6, 260). Но в последнем заявлении Вера вряд ли абсолютно права: идея спасения заблудшего, каким предстал Марк при их знакомстве, была, безусловно, больше вычитана из книг, чем органически взросла в тихой, благополучной жизни. С другой стороны, именно подобная почва очень благоприятствовала произрастанию мечтательных книжных ожиданий. Вспоминается Татьяна Ларина (именно в ней Гончаров видел истоки женского типа, к которому относил Веру): «Душа ждала... кого-нибудь».

    «решительного свидания» Вера, тем не менее, сама «разъясняет» причины своего увлечения именно Марком, а не каким-либо иным мужчиной. И в этом признании добавляется еще один аргумент к не раз возникающей мысли — о сходстве Веры с... Райским. (Забавно, что Райский видит себя «своего рода Верой».) Борис все время воодушевлен цивилизаторской Миссией — пробуждения, «очеловечивания», Веру тоже занимает и вдохновляет роль спасительницы, воспитательницы. В своем сближении с Марком Вера прошла те же этапы, что и Ольга в романе с Ильей Ильичом. Для героини «Обломова» все началось с любопытства, что возбудил в ней Штольц рассказами о ленивом друге. Вера признает, что ее чувство к Марку зародилось на этой же основе: «Я из любопытства следила за вами, позволила вам приходить к себе, брала у вас книги, — видела ум, какую-то силу...» (6, 260). Но еще более влиятельным чувством оказалось интригующее удивление: «Я видела что-то странное, распущенное. Вы не дорожили ничем — даже приличиями, были небрежны в мыслях, неосторожны в разговорах, играли жизнью, сорили умом, никого и ничего не уважали, ни во что не верили и учили тому же других, напрашивались на неприятности, хвастались удалью» (6, 260). Удивление смешалось с сочувствием: «Мне сначала было жалко вас. Вы здесь одни, вас не понимал никто, все убегали. Участие привлекло меня на вашу сторону» (6, 260). Знакомство с Марком открыло Вере, что за «странной, распущенной» внешностью скрывается неординарная личность: укреплялась мысль о пропадающих ни за что способностях («Но это все шло стороной от жизни»). На подобной почве в душе Веры зародилась симпатия: «Я горячо приняла к сердцу вашу судьбу... Я страдала не за один этот темный образ жизни, но и за вас самих» (6, 261).

    Миссии: морального возрождения человека на путях возвышенной любви: «Я говорила себе часто, сделаю, что он будет дорожить жизнью... сначала для меня, а потом и для жизни, будет уважать, сначала опять меня, а потом и другое в жизни, будет верить мне, а потом...» (6, 260). Вера знала, с чем ей предстояло бороться, хотя положительная программа сначала только вырисовывалась в самом общем виде: «Я хотела, чтобы вы жили, чтоб стали лучше, выше всех... ссорилась с вами за беспорядочную жизнь... думала, что ради меня... вы поймете жизнь, не будете блуждать в одиночку, со вредом для себя и без всякой пользы для других» (6, 260—261). Постепенно Вера все сильнее увлекалась своей Миссией и... все серьезнее влюблялась в Марка, вернее всего, не столько в реального человека, сколько в создание своего воображения. Вспоминаются слова Ольги: «Я любила... будущего Обломова». Как пишет Янко Лаврин: «Вера сама говорит неоднократно, что она влюбилась в Волохова не только потому, что он отличался от других, но главным образом вследствие его одиночества, его плохо скрытой внутренней опустошенности и несчастности, за которыми таилось что-то потенциально доброе и достойное... Аналогия с отношением Ольги к Обломову, таким образом, становится очевидной»75.

    Но далее тропы любви двух гончаровских героинь расходятся, и причина не только в них самих, хотя стоит сказать еще раз о природной страстности и внутренней свободе романтической Веры. Кроткий Илья Ильич оставался в воспитанниках властной Ольги до той поры, пока она не признала саму миссию спасения безнадежной. В «Обрыве» в ученике обнаружился учитель. Марк тоже «бился развивать Веру, давать ей свой свет», обратить в «свою веру». Так что на долю каждого в «роковом поединке» выпадают обе роли: наставника и наставляемого. Бабушка, ничего не зная об объекте любви Веры, подметила этот феномен: «ты будто... одолела какое-то препятствие: не то победила, не то отдалась победе сама» (6, 106). Вере поначалу видится в неожиданном перераспределении ролей — новый и плодотворный виток отношений: «Вы поддавались моему... влиянию... — И я тоже поддавалась вашему: ума, смелости, захватила было... несколько... софизмов... упрямо шла за вами... думала, что выйдет» (6, 260—261). И в момент этого признания Марк «помогает» Вере, досказывая недоговоренное: «Вице-губернатор или советник хороший... — Что за дело до названия — выйдет человек нужный, сильный... — Благонамеренный, всему покорный — еще что?» (6, 261). Действительно, возрожденный Марк мыслился Верой человеком, как все вокруг, не более того. Но для бунтаря и правдоискателя, каким по природе и опыту жизни был Волохов, подобная перспектива достойна лишь насмешки. Тем с большей энергией он отстаивает свою позицию отрицания «правил», принятых всеми.

    Любовь-борьба-вражда становится мучительно напряженной для одинаково самолюбивых и гордых любящих, поскольку каждый упрямо стоит на своем. На отчаянный вопрос Веры: «Как вразумить вас?» — Марк отвечает: «Для этого нужно, чтоб вы были сильнее меня, а мы равны, оттого мы и не сходимся, а боремся». И далее: «Мы оба сильны, Вера, и оттого оба мучаемся, оттого и расходимся» (6, 262). Перед лицом разлуки навсегда Вера, кажется, подталкивает Марка на видимость отказа от упрямства, на мнимый компромисс. Но «непреклонная честность» этого «благородного разбойника» (если использовать наименование подобного амплуа в романтической литературе) делает подобный вариант невозможным. Еще с юности Марк ненавидел более всего ложь, лукавство, притворство, и его бунт против общества зародился как протест против человеческого лицемерия. И сейчас гнев Марка направлен против «мертвецов», как он именует так называемых «столпов общества», что «лгут себе и другим — и эту ложь называют «правилами». Гончаров не раз подчеркивал честность Волохова: «Я взял не авантюриста, бросающегося в омут для выгоды ловить рыбу в мутной воде, а — с его точки зрения — честного, то есть искреннего человека, не глупого, с некоторой силой характера... Не умышленная ложь, а его собственное искреннее заблуждение только и могли вводить в заблуждение и Веру и других. Плута все узнали бы разом и отвернулись бы от него» (8, 129).

    Утверждение честности через отрицание лукавства и обмана становится ведущим мотивом в репликах Марка во время последнего свидания. Слова героя: «Видите, я не обманываю вас, я высказываюсь весь» (6, 259), — задают тон. Марк готов ради Веры «остаться в этом болоте», но добавляет: «пока буду счастлив, пока буду любить. А когда охладею — я скажу и уйду». Его откровенность идет дальше: «Я мог бы овладеть вами — и овладел бы всякой другой, мелкой женщиной, не пощадил бы ее... Обмануть вас значит украсть» (6, 262). Таков влюбленный романтик (отнюдь не циник и «материалист», каковым он дан в публицистических характеристиках), и само сходство с Райским оказывается не в пользу последнего, способного только увлекаться, но не любить. Кульминация сцены — в словах Марка, обращенных к Вере: «Я вас не обману даже теперь, в эту решительную минуту, когда голова идет кругом... Нет, не могу — слышите, Вера, бессрочной любви не обещаю, потому что не верю ей и не требую ее и от вас, венчаться с вами не пойду. Но люблю вас теперь больше всего на свете!» (6, 263). Максимализм Марка выдержан до конца — он уходит, расставшись с любовью, спасаясь мыслью о Вере как резонерке, которая не любила его. Он неожиданно возвращается только потому, что услышал в ее прощальном крике призыв: она «уступает!». Теперь овладеть ею — не значит украсть.

    «Знай он, какой переворот совершился на верху обрыва (в Вере. — Е. К.), он бы, конечно, не написал» (6, 351). Но переворот совершился и в самом Марке. Он повзрослел, мальчишеская бравада отброшена. Юношеская склонность к рисовке и игре, страсть к самоутверждению, самоуверенное упрямство — позади... Содержание и функция этого письма Марка те же, что и писем Александра дяде и тетке в «Обыкновенной истории», в которых повзрослевший герой трезво оценивал романтические глупости своей юности, но принимал их как естественную часть «школы жизни». Теперь для Марка споры, в которые выливались свидания с Верой, обесценились рядом с единственной ценностью — любовью. Он пишет: «Вся наша борьба, все наши нескончаемые споры были только маской страсти. Маска слетела и спорить больше не о чем» (6, 352). Словесные поединки потеряли всякий смысл: «остается молчать и быть счастливыми помимо убеждений: страсть не требует их» (6, 352—353). Марк видит теперь в своем самоуверенном учительстве и нетерпимости — заблуждения неопытного и гордого ума. Подобно Александру, Марк признает существование «общего закона природы», что проявляется в каждой судьбе в качестве «мудрых уроков жизни»: «Моя ошибка была та, что я предсказывал тебе эту истину (невозможность бессрочной любви. — Е. К. любовью. Она же теперь пересиливает и меня, мои планы... Я покоряюсь ей, покорись и ты» (6, 352). Принуждаемый к отъезду Марк считает теперь его невозможным: «мне надо принести жертву, то есть мне хочется теперь принести ее, и я приношу» (6, 353). Он готов обвенчаться с Верой, остаться здесь «до тех пор, пока... словом, на бессрочное время» (смена собственного «пока» на Верино «бессрочное» говорит о том, что Марк уже принялся за исправление ошибки). Заканчивается письмо призывом: «Я сделал все, Вера, и исполню, что говорю. Теперь делай ты... Помни, что если мы разойдемся теперь, это будет походить на глупую комедию, где невыгодная роль достанется тебе, — и над нею первый посмеется Райский, если узнает» (6, 353).

    1 Прим.
    Глава 1: 1 2 3 4 5 6 7 Прим.
    Глава 2: 1 2 3 4 5 6 Прим.
    1 2 3 4 5 6 7 8 9 Прим.
    Глава 4: 1 2 3 4 5 Прим.